5
В начале восьмидесятых, возвращаясь из командировки на Алтай, Колотов пересекся в Домодедове с Борей Каменецким, только что прилетевшим из Восточной Сибири.
Они вместе посещали "Пегас", где Голощекин называл Борю стихийным поэтом, то ли оттого, что его нигде, даже в стенгазете, не печатали, то ли по той причине, что по жизни Боря был тихим прорабом и матом ругался исключительно в стихах, а значит, с плановыми заданиями справлялся далеко не всегда, отчего у его работяг, лишенных премиальных, возникали приступы бытового антисемитизма. Это продолжалось, пока от Бори не избавились, переведя в то же стройуправление, где работал Колотов.
Встречу отметили в ближайшем ресторане. После второго тоста Боря, из-за носа прозванный Буратино, стал петь под гитару, которая всегда была при нем, но соседним столикам ни он сам, ни его нос, не говоря уже о песне, не понравились, и там начали выступать типа: не можешь петь - не пей!
Боря счел себя оскорбленным за весь цех странствующих бардов и полез в драку. Колотов к нему присоединился, и так они, спина к спине, сначала дрались, а потом провели ночь в отделении.
Там Боря чистосердечно поведал присутствующим - партнерам по дебошу и дежурному милиционеру - свою последнюю лав стори, приключившуюся с ним ровно сутки назад.
Во время своих командировок Боря постоянно вляпывался во всевозможные лав стори и выходил из них с разбитым носом и циклом переживательных (Голощекин) стихотворений.
Колотов знал обо всех, в некоторых принимал непосредственное участие, но в этом случае получился эдакий латиноамериканский сериал с продолжением.
Все началось с сигнала в стройуправление из вышестоящих инстанций об участии гр-на Каменецкого в неком антисоветском сборище, где он спел упадническую балладу, а "на бис" исполнил и вовсе нечто экзистенциальное. Руководству треста было предложено принять меры к недопущению, и Борю, как нужного работника, сослали от греха в тайгу, в глушь, на долгострой, куда прежде не ступала нога московского начальства.
Там сразу по прибытии Борю усадили за стол, заметно прогнувшийся от бутылей с мутной жидкостью и аппетитно пахнущей снеди.
После третьей тщедушный Боря положил глаз на сидевшую рядом ядреную и волоокую нормировщицу и выдал ей куртуазный комплимент: "Сударыня, вы случайно не были в прошлой жизни натурщицей у знаменитых фламандских мастеров? Такое впечатление, будто вы сошли с их полотен в наше пространство и время". Груня (так ее звали) в ответ только фыркнула, поводя полными плечами.
Боре, наделенному полномочиями комиссара Конвента в мятежной провинции, достаточно было - под аккомпанемент поощрительных подмигиваний и подталкиваний - только намекнуть на проснувшееся в его организме желание, чтобы оно тут же исполнилось, но он мялся, краснел - словом, тушевался, уже не обращая внимания на то, что ему подливают.
Когда он вернулся в обнимку с главным инженером и прорабом в заимку для гостей и включил свет, то увидел в своей узкой койке обильную плоть прекрасной нормировщицы, стыдливо прикрытую простыней с выцветшим инвентарным номером. Сперва он испугался и хотел выйти, но сопровождающие лица молча втолкнули его в комнату и заперли на ключ.
"Ну ты че? - сказала она, видя его топтание у двери. - Иди сюда, не съем".
Когда Боря, немного поерзав, затих, она повторила вопрос: "Ну ты че?"
"А всё..." - ответил Боря, обмирая. "Что "всё"?" - не поняла она. "Ну как... уже... всё..." - сказал он упавшим голосом и тут уже скатился на коврик в сопровождении густотертого мата.
Потом Груня села рядом, положила тяжелую руку на его плечо и стала изливаться в том духе, как обрыдла ей роль последнего довода начальства. А что она как живая женщина с этого имеет, если ревизоры, все как один, недомерки - в пупок мне дышат? А ведь она до последнего дня не теряла надежды: пришлют, наконец, неженатого мужика ей под стать, и наведет он здесь порядок. А ее бы увез! "Ох, я бы его полюбила! Ты хоть не женат?" Боря отрицательно помотал головой.
Ее начальники не лучше, у самих давно не маячит, ни кожи, ни рожи, а туда же... Эти козлы и слышать не хотят про весовые категории, имеющие в сексе то же значение, что и в боксе.
И добавила с печальной гордостью: ее Вовчик служит в Москве, в кремлевском полку. А вот вернется из армии, все узнает и сразу ее убьет.
Боря стал читать ей стихи о Прекрасной Даме, спел из Окуджавы: девочка плачет, шарик улетел... Груня тоже расплакалась, а он, расстроганный, стал уговаривать: пусть приезжает к нему в Москву, в огромном городе никакой Вовчик ее не найдет...
А перед отлетом Боря подписал, пряча глаза, все бумаги, что ему подложили...
Смеялись до слез все, включая задержанных и дежурного, утром их отпустили, а драчуны, расходясь, скинулись на новую гитару, но Боря гордо отказался.
Продолжение не заставило себя ждать. После длительной переписки причем Боря писал только в рифму - Груня прилетела в Москву, и вскоре они расписались. В первую брачную ночь она - от полноты чувств - носила его на руках, тискала так, что глаза лезли на лоб, и слегка покусывала. Так продолжалось день, другой, неделю, вторую...Боря терпел, и вскоре она принялась его поколачивать - сначала шутейно, от избытка юных сил, потом все злее, уже от тоски, и постепенно вошла во вкус. Он же пудрил синяки и мозги всем сочувствующим насчет "памятников", подстерегавших его в подъездах и подземных переходах.
Что, кстати, тоже случалось.
Работу Груня искать не собиралась, спала до полудня, вечерами лузгала семечки. Боря все еще на что-то надеялся, мол, все перемелется или образуется, водил ее по вернисажам, премьерам и поэтическим вечерам, после чего она еще сильнее тосковала по лесным запахам и томительному нытью гнуса, а дралась особенно больно.
Кончилось все анекдотом. Вернувшись ночью из очередной командировки, Боря застал Груню спящей на мощном плече румяного молодца. Оказалось, это тот самый Вовчик, по зову сердца перелезший через кремлевскую стену в самоволку.
Познакомились, выпили, расчувствовавший Боря заговорил: мол, он все понимает и не станет помехой союзу двух сердец... Однако им послышалось, что он собирается ее выписывать. Они принялись его бить с таким старанием, помноженным на сибирское здоровье, что очухался он только в Склифе.