– Вы меня не слушаете? – вдруг сказала Фаина Георгиевна.
В ее голосе звучало сильное негодование, я даже испугалась, что она меня сейчас выгонит.
– Нет, что вы! – поспешила я заверить ее. – Наоборот! Вы рассказываете такие важные вещи, а я не могу их даже записать. Приходится сразу анализировать в уме и пытаться все запомнить, а это очень тяжело.
Она смягчилась и сказала:
– У меня есть некоторые записи о ней. В черновиках. Я могу дать вам их на время.
– Обещаю, что кроме меня их никто не увидит, – тут же сказала я. – Вы бы очень мне этим помогли.
Она не стала вызывать домработницу, ушла в соседнюю комнату и сама принесла оттуда папку с бумагами. Не в силах сдержать любопытство, я сразу туда заглянула и обрадовалась:
– Вы пишете мемуары?
Я знала, что ее давно уговаривают написать историю своей жизни, но прежде она всегда отказывалась это делать.
– Пытаюсь, – она усмехнулась. – Пока не выходит. Писать о себе плохо – не хочется. Хорошо – неприлично. Значит, надо молчать. К тому же я опять стала делать ошибки, а это постыдно. Это как клоп на манишке.
Возникла неловкая пауза, как это часто бывает, когда иносказательно говорят о чем-то запрещенном. Я положила папку в сумку и решительно сказала:
– Фаина Георгиевна, давайте говорить прямо. Вы ведь чего-то от меня хотите? Чего именно? Чтобы я помогла Ахматовой? Я сделаю все что смогу. Или вы хотите что-то узнать?
Она серьезно посмотрела на меня.
– Вам звонили, говорили о ней?
– Конечно, – кивнула я. – Но ничего секретного не поручали. Сказали, что нужно выяснить, есть ли у нее намерение покончить жизнь самоубийством или нет. И все.
Она снова помолчала и неожиданно заявила:
– Танечка, а вы не удивились, что Анну Андреевну направили к вам, а не к ленинградскому психиатру?
Как ни странно, это мне не приходило в голову. Похоже, меня хорошо вымуштровали – я даже не задумываюсь над тем, почему каких-то спецпациентов направляют именно ко мне. Раз присылают, значит надо, и все.
– Это вы сделали?
Она протестующе вскинула руки.
– Что вы! Разве мне такое под силу? Это сделали друзья Анны Андреевны, а я только дала им совет.
– Так чего же вы ждете от меня?
Фаина Георгиевна серьезно взглянула мне в глаза.
– Помощи. Анне Андреевне она очень нужна. – Она вновь помолчала, а потом с горечью продолжила: – Помню, как примчалась к ней после Постановления. Она открыла мне дверь, потом легла, тяжело дышала… В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Она молчала, я тоже не знала, что ей сказать. Она лежала с закрытыми глазами. Я видела, как менялся цвет ее лица. Губы то синели, то белели. Внезапно лицо становилось багрово-красным и тут же белело. Я подумала о том, что ее «подготовили» к инфаркту. Молчали мы обе. Хотелось напоить ее чаем – отказалась. В доме не было ничего съестного. Я помчалась в лавку, купила что-то нужное, хотела ее кормить. Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее муки и моей муки за нее. Об «этом» не говорили. Через какое-то время она стала выходить на улицу. И подведя меня к газете, прикрепленной к доске, сказала: «Сегодня хорошая газета, меня не ругают». И только через много дней вдруг сказала: «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей его техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» И опять молчала… Я пригласила ее пообедать. «Хорошо, но только у вас в номере». Очевидно, боялась встретить знающих ее в лицо. В один из этих страшных дней спросила: «Скажите, вам жаль меня?» «Нет», – ответила я, боясь заплакать. «Умница, меня нельзя жалеть…»
Когда я уходила от Фаины Георгиевны, прижимая к груди сумку со страничками из ее черновиков и двумя томиками стихов, на пороге я столкнулась не с кем иным, как с самой Ахматовой. Правда, признаться честно, я ожидала этой встречи – ближе к концу нашего разговора Фаина Георгиевна стала все чаще поглядывать на дверь, потом вдруг в комнату просунула голову ее домработница и сразу вновь исчезла, а она резко начала прощаться со мной.
Ахматова окинула меня надменно-удивленным взглядом и вопросительно посмотрела на Фаину Георгиевну.
– Анна Андреевна, – ласково сказала та, – это Танечка, я знала ее еще ребенком, в Таганроге. Но она уже уходит.
– Здравствуйте, Анна Андреевна, – сказала я.
Ее взгляд стал задумчивым, а на губах появилась полуулыбка.
– Здравствуйте, Татьяна Яковлевна. – Она подала мне руку.
Кажется, лед был сломан.
Как мне хотелось остаться и поговорить – я уверена, что именно в тот момент Ахматова была бы со мной максимально искренна. Но увы, я хорошо понимала, почему Фаина Георгиевна устроила нашу встречу именно так – она приходит, а я ухожу.
Конечно же за Ахматовой сейчас следят, и уже вечером отчет о том, с кем она виделась, ляжет на чей-то стол, и кто-то, чьего имени я никогда не узнаю, наберет мой номер. Врачу-психиатру нельзя встречаться со спецпациентом вне больницы, если на то нет особого разрешения. И в данном случае за соблюдением этого правила, без сомнения, наблюдают с особой строгостью.
Пришлось раскланяться и поспешно спуститься во двор. Там я едва удержалась от того, чтобы оглядеться по сторонам – было очень интересно, кто следит за Ахматовой. Парень, курящий на скамейке? Молодая женщина с коляской? Или кто-то еще, кого я не заметила?
В любом случае мне сегодня позвонят. Ну да ладно…
Дома я открыла черновики Фаины Георгиевны, но, подумав, отложила их, решив сначала закончить с записями нашего разговора с Ахматовой. Завтра мне надо будет отдать их секретарю на расшифровку, поэтому дочитать и внести все пометки необходимо непременно сегодня.
«…Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно.
В 1905 году мои родители расстались, и мама с детьми уехала на юг. Мы целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов. Отзвуки революции Пятого года глухо доходили до отрезанной от мира Евпатории. Последний класс проходила в Киеве, в Фундуклеевской гимназии, которую и окончила в 1907 году.
Я поступила на юридический факультет Высших женских курсов в Киеве. Пока приходилось изучать историю права и особенно латынь, я была довольна; когда же пошли чисто юридические предметы, я к курсам охладела.
В 1910 году 25 апреля старого стиля я вышла замуж за Николая Гумилева, и мы поехали на месяц в Париж.
Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа, которую описал Золя, была еще не совсем закончена. Вернер, друг Эдисона, показал мне в Taveme du Pantheon два стола и сказал: «А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики». Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-culottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников. Я уже тогда понимала, что парижская живопись съела французскую поэзию.
Переехав в Петербург, я училась на Высших историко-литературных курсах Раева. В это время я уже писала стихи, вошедшие в мою первую книгу.
Когда мне показали корректуру «Кипарисового ларца» Иннокентия Анненского, я была поражена и читала ее, забыв все на свете.
В 1910 году явно обозначился кризис символизма, и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм. Вместе с моими товарищами по «Первому Цеху поэтов» – Мандельштамом, Зенкевичем и Нарбутом – я сделалась акмеисткой.
Весну 1911 года я провела в Париже, где была свидетельницей первых триумфов русского балета. В 1912 году проехала по Северной Италии (Генуя, Пиза, Флоренция, Болонья, Падуя, Венеция). Впечатление от итальянской живописи и архитектуры было огромно: оно похоже на сновидение, которое помнишь всю жизнь.