Когда Ришелье вошел в кабинет короля, был уже вечер. Людовик сидел у своего письменного стола, на котором горели свечи, у камина были зажжены настенные лампы, но в обширном помещении все-таки царил какой-то полумрак, в котором высокая темная фигура епископа казалась особенно величавой и таинственной.
Заметив, что король работает, Ришелье остановился у дверей. На нем была длинная черная сутана, его выразительное, почти прекрасное лицо было бледно, большие черные глаза горели. Он быстро оглядел кабинет и остановил пытливый взгляд на короле. В этом взгляде было что-то мрачное, зловещее, но лишь только король окончил писать и оглянулся на вошедшего, он мгновенно приобрел выражение кротости, преданности и почтения.
— Признаюсь, не ожидал увидеть вас здесь, — бесстрастно произнес Людовик, — но как епископ Люсонский вы для меня всегда приятный гость!
— Горячо благодарю, ваше величество, — отвечал Ришелье, кланяясь и делая несколько шагов вперед. — Я приехал сюда с неспокойным и взволнованным сердцем. Неспокойным потому, что не знал, примете ли вы меня, ваше величество, взволнованным — по поводу всего случившегося.
— Об этом говорить не станем, — мрачно проговорил Людовик, — я не люблю, чтобы мне напоминали о том, что на юге моего государства разгорелась постыдная, предательская война!
— Мне достоверно известно, что об этом горячо сожалеют и в лагере противника, сир.
— В самом деле? Мне кажется, вы просто хотите сказать что-нибудь приятное для меня. Ведь если бы королеве-матери не вздумалось предпринять странную прогулку ночью в грозу из Блоа в Ангулем, дела не приняли бы такого оборота.
— Разумеется, ваше величество, нельзя не сожалеть и обо всех обстоятельствах, которые постепенно привели к таким печальным последствиям. Часто, когда я оставался наедине со своей душой перед Богом, я размышлял о том, за что постигло нас такое гонение, и нашел лишь один ответ: за злых советчиков, за их себялюбивое отношение к делу. Дошло до того, что Франция сама себя губит кровавой междоусобной войной, а мать и сын…
— Довольно! Ни слова больше об этом! — перебил его король, — расскажите лучше, чем вы занимались все это время.
— Главным образом, молитвою за ваше величество и за прекрасную Францию.
— Прекрасно! Но ведь не могли же вы молиться, не переставая.
— Вдали от двора и в тиши уединения я предался размышлениям и написал книгу, ваше величество.
— О чем? И как она называется?
— Наставление для христиан, ваше величество.
— Это труд, достойный епископа Люсонского! Но в чем же суть, главная мысль вашей книги?
— В ней говорится о христианской любви, сир, о любви, которая делает человека кротким и всепрощающим, — отвечал Ришелье, пристально взглядывая на короля.
— А! Понимаю! Только вот что я вам скажу. С этой любовью не проживешь, особенно если человеку суждено царствовать.
— Знаю, ваше величество, какое тяжкое бремя лежит на плечах правителя! Знаю и горько сожалею, что лишен возможности разделять это бремя, под которое с радостью подставил бы свои плечи, чтобы облегчить его тяжесть. На днях, когда я закончил свою книгу, и, отложив перо, призадумался над ее содержанием, впервые с полной ясностью представилось мне, какой ужасный контраст составляет жизнь в своей неотразимой действительности с мечтами и желаниями человека! В ту минуту я и решился ехать сюда, рискуя даже впасть в немилость, и на коленях молить вас, сир, восстановить мир!
При этих словах Ришелье действительно опустился на колени и протянул руки к королю, на которого сцена эта, видимо, сильно подействовала. Ришелье воспользовался произведенным впечатлением и продолжал:
— Да, государь, восстановите мир! Ведь эта страшная война грозит не только разорением прекрасной стране, которой вы правите, но и угрожает вашему трону!
— Встаньте, ваше преподобие! Скажите, что означают ваши последние слова?
— Простите меня, ваше величество, если сила моего желания блага вам и моему отечеству заводит меня слишком далеко. Но говорить иначе я не могу! Я должен высказать вам то, что наполняет душу и разум мой величайшим смятением и что лживые языки льстецов скрывают от вас. Я должен сказать вам правду, должен предупредить об опасности. И, повторяю, если скоро не будет заключен мир, не прекратится это ненужное противостояние, — трон может зашататься!
— Господин епископ! Как осмеливаетесь говорить мне это вы! Или уже вы не считаете меня больше королем Франции?!
— Нет, сир, именно потому что вы повелитель Франции, я и говорю вам это. Войска ваши уже несколько раз были разбиты; коннетабль расположил их так неудачно, что если бы неприятель захотел, произошло бы нечто небывалое: в несколько дней армия ваша была бы окружена и лишена возможности действовать.
— Скажите, пожалуйста, ваше преподобие, давно ли духовные лица стали так хорошо понимать военные дела?
— С тех самых пор, ваше величество, как они умеют любить своего государя и отечество!
— Хорошо! А кто доставил вам вести с юга, господин епископ? — мрачно — продолжал допрашивать Людовик, крепко скрестив руки на груди.
— Послы от ее величества королевы-матери.
— Так значит вы по-прежнему поддерживаете с ней отношения?
Ришелье утвердительно поклонился.
— А знаете ли вы, господин епископ, что это называется оскорблением величия? — быстро спросил король.
— Нет, государь, до сих пор не знал, разве мне могла прийти в голову мысль, что всякие отношения с женщиной, которая дала жизнь моему повелителю, могут называться оскорблением величия.
Глаза Людовика сверкнули бешенством, он впился ими в лицо человека, решившегося так отвечать ему. Ришелье видел, как мгновенно налилась кровью и вспухла гневная вена на его лбу.
— Я не думаю, что совершаю преступление, предпринимая все усилия, чтобы прекратить эту ужасную вражду, решаясь ради этого говорить вам такие вещи, как говорю теперь? Ваше величество, вы доверились недостойному человеку. Может быть, я первый решился прямо сказать вам об этом, но я знаю, что так думает вся Франция и с торжеством встретит тот день, когда вы отдалите от себя коннетабля.
— Вы обвиняете герцога Люиня, ваше преподобие, и делаете это, разумеется, по поручению королевы-матери?
— Ничуть, ваше величество! Если королева намерена продолжать борьбу, то не в ее интересах, чтобы вы противопоставляли ей более достойного и способного противника. Нет, сир, не королева-мать, а вся Франция признала герцога Люиня недостойным и бездарным человеком. Коннетабль подвергает опасности ваш трон, он разоряет Францию.
— Хорошо, ваше преподобие, я наведу справки, произведу расследование. Я вовсе не в таком заблуждении относительно герцога, чтобы не обратить внимание на всеобщее неудовольствие его действиями, я сам поеду в Ангулем.
— Ради Бога, ваше величество, не делайте этого! Последствия могут быть ужасные! Обратите внимание на внешних врагов нашего отечества, которые смотрят на нас с угрозой, покончите поскорее с этой усобицей, которая может довести страну до полного опустошения! Королева-мать протягивает вам руку примирения.
— Как! Значит, вы ее посол!
— Если вам угодно так называть мои действия, то да, сир, я посол ее величества, вашей матери.
— В таком случае возвратитесь к ней и передайте, что с моей стороны не может быть и речи об уступках. Я требую полной покорности.
— А если военное счастье изменит ее величеству, в чем будет состоять ее покорность, которой вы требуете, сир?
— Однако, кажется, у вас очень широкие полномочия! — вместо ответа воскликнул король.
— У ее величества лишь одно желание, сир: мир и только мир во что бы то ни стало! Она ждет вашего решения и надеется на свидание с вами. Следовательно, в ваших руках покончить с этим печальным делом, о котором ваша мать горько сожалеет, несмотря на свои успехи.