Хозяин благоразумно ретировался за прилавок, и зубы его стучали от страха и беспокойства. Несчастный предвидел какую-нибудь страшную резню, в которой пострадает его мебель и он сам.
Молодой граф де Морэ, со сверкающими глазами положив руку на эфес шпаги, стоял в двух шагах от герцога де Монморанси, и, как заставил его обещать его друг, в котором он признавал двойной перевес — возраста и рассудка, — он ждал, что будет, готовый обнажить шпагу при первом знаке. Но больше всех удивлялся, больше всех бесился, больше всех задыхался гасконец Бельсор.
— Черт побери! — закричал он, кулаком надвинув шляпу на правое ухо. — Ввиду подобной обиды всякое другое дело следует отложить! Юноша будет вторым, а вы первым, милостивый государь, назвавший меня негодяем. Пойдемте! Я спрошу у вас ваше имя, проткнув вас моей шпагой.
Герцог бросил на забияку презрительный взгляд, потом медленно подошел к нему, скрестив руки на груди и устремив на него глаза.
— Это ты со мной говоришь, негодяй? — сказал он.
— А то с кем же? — заревел Бельсор, посинев.
— Молчать! Ты имеешь притязание знать мое имя? Я тебе скажу. Меня зовут герцог Генрих де Монморанси, я маршал и адмирал. Теперь, когда ты это знаешь, сними твою шляпу. Со мною должны говорить без шляпы.
Бельсор поспешно снял шляпу. Из синего он сделался зеленым. Поборники, и первый Лафейма, также вдруг потеряли свой надменный вид. Имя Монморанси, первое во Франции после короля и только в последние годы — после имени кардинала, вдруг поубавило у них спеси. Каждый из них, начиная от Бельсора до Лафейма, очень хорошо понимал это. Человек, носивший имя Монморанси, несмотря ни на какое оскорбление, не мог выходить на дуэль с первым встречным; человек, носивший имя Монморанси, не скрещивал шпаги коннетабля, находившейся в его фамилии четыре поколения, с шпагой наемного убийцы. Нечего было и думать о том, чтобы убить его на дуэли. Оставалось умертвить его. Но Монморанси нельзя было умертвить как неизвестного дворянина. Камни на дороге поднялись бы, чтобы донести на виновников подобного преступления, и у палача недостало бы раскаленных клещей и кипящего масла, чтобы наказать за это. Забияки потупили головы. Один Бельсор поднял ее. Стыд, унижение, бешенство, что он не может отмстить тому, который нанес ему такое кровавое оскорбление, все дурные чувства, волновавшие его, вылились наружу.
— По крайней мере, этот поплатится за всех! — вскричал он, бросаясь с поднятой рукою на молодого человека, который, хотя заинтересованный в этом споре, оставался до сих пор довольно спокойным зрителем этой сцены.
Но спокойствие это, конечно, было только наружное, потому что, увидев, как Бельсор летит на него сломя голову, он протянул руку, схватил его, так сказать, на лету, и силою, на которую с первого взгляда его нельзя было считать способным по молодости лет, отбросил в середину залы на очаг, еще красный. Тогда, не занимаясь более им, он прямо обратился к герцогу:
— Монсеньер, вы предупредили меня, что этот человек получил пятьдесят пистолей за то, чтобы лишить меня жизни, и я спешу поблагодарить вас за это уведомление. Но если один получил, то, стало быть, другой ему отдал. Если б вы могли и хотели мне сказать, кто это, вы дополнили бы услугу, которую оказали мне.
Это было сказано внятно, чистосердечно и тоном почти веселым, который был довольно странен в человеке, знавшем, что он почти обречен на верную смерть.
— А вот я вам покажу! — вскричал граф де Морэ, бросаясь во вторую комнату.
Но Нарцис-Дезирэ Пасро не рассудил за благо дожидаться, чтобы за ним пришли. При первых словах, заставивших его догадаться, что будет, он стал искать глазами выход. В комнате было только одно окно и довольно высоко от пола, Но клерк был молод, довольно проворен, несмотря на свой жир, и притом боялся. Спрятавшись за плечами товарищей Лафейма, он вскарабкался на стол, добрался до окна и исчез. Морэ мог сообщить об его побеге.
— Жаль! — сказал молодой человек в больших сапогах. — Мне хотелось бы его видеть, потому что, право, все это очень странно. Нет еще и недели, как я в Париже, и говорил только с одним человеком, моим хозяином, вот этим, и нажил уже себе такого смертельного врага, что он жертвует пятьдесят пистолей на то, чтобы меня убить! Правду говорят, что Париж странный город, — прибавил он с чистосердечным смехом.