Выбрать главу

Когда растаял снег, на берегу Невы оказался весьма хорошо сохранившийся труп человека с бритой головой и хохлом… Под смертною казнью запрещено было говорить об этой находке.

Глава XIII

ЭПИЛОГ

Сыны отечества! В слезахКо храму древнего Самсона!Там за оградой, при вратах,Почиет прах врага Бирона.Отец семейства! ПриведиК могиле мученика сына:Да закипит в его грудиСвятая ревность гражданина!
Рылеев

…Ангелам Своим заповедает о тебе, сохранять тебя на всех путях твоих.

Пс. ХС, ст. II

Анна Иоанновна недолго пережила казнь Волынского. Чтобы сделаться правителем России, Бирону недоставало только имени: исторгнув его от умирающей государыни, предсказавшей вместе с этим падение своего любимца, регент недолго пользовался своею грозною, хищническою властью. Слово мученика не прошло мимо. Кто не знает об ужасной ночи, в которую, под неучтивыми ружейными прикладами, стащили его за волосы с пышной дворцовой постели, чтобы отправить в Сибирь по пути, протоптанному тысячами его жертв? Кто не слыхал об этой ночи, в которую жена его, столь надменная и пышная, предана поруганию солдат, влачивших её по снегу в самой лёгкой ночной одежде? За плащ, чтобы прикрыть свою наготу, отдала бы она тогда все свои бриллианты!.. Миних совершил это дело, может быть, оплодотворив в сердце своём семена, брошенные на него Волынским.

Мелькнула на ступенях трона и неосторожно оступилась на нём Анна Леопольдовна, это миловидное, простодушное дитя-женщина, рождённая не для управления царством, а для неги и любви. Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великого, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней глубокая, утончённая, хотя и своекорыстная, политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. «Вы знаете, чья я дочь?» – сказала она горсти русских, и эта горсть, откликнувшись ей родным приветом матери, в одну ночь завоевала для неё венец, у ней несправедливо отнятый.

Чего не могла сделать государыня по сердцу народа? Она сбросила с него цепи, заживила раны его, сорвала чёрную печать, которую сердце и уста были запечатаны, успокоила его насчёт православия, которым он так дорожит, воскрылила победу, дала жизнь наукам, поставив сердце России краеугольным камнем[122] того храма, который с её времени в честь их так великолепно воздвигается. Она – чего нам забыть не должно, – своим примером внушив немецкой княжне, что может народность над сердцем русского, подарила нас великою государынею, которая потому только в истории нашей не стоит на первом месте, что оно было занято Петром беспримерным. Тотчас по вступлении своём на престол Елисавета спешила посетить в душном, мрачном заключении тверского архиепископа Феофилакта.

– Узнал ли ты меня? – спросила она, снимая с него железа.

– Ты искра Петра Великого! – отвечал старец и умер вскоре, благословляя провидение, дозволившее ему увидеть на русском престоле народную царицу.

Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал её гармоническое царствование первыми сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные. Вскоре забыли о кровавой бироновщине, и разве в дальних городах и сёлах говорили о ней, как теперь говорят о пугачёвщине; да разве в хижинах, чтобы унять плачущих ребят, пугали именем басурмана-буки.

Здесь должен я, однако ж, рассказать одно происшествие, которое невольно напоминает нам грозного временщика.

В один из летних дней 1743 года, когда вместе с жителями Петербурга улыбалась и природа, подходили от московской стороны к Исакию Далматскому три лица, на которых наблюдательный взор невольно должен был остановиться, которые живописец вырвал бы из толпы, тут же основавшейся, чтобы одушевить ими свой холст. Впереди шла крестьянка, по-видимому лет тридцати. Несмотря на худобу её и тёмный загар, напоминающий картины греческого письма, взор ваш сейчас угадал бы, что она была некогда красавица; сердце и теперь назвало бы её прекрасною – столько было души в её печальных взорах, так много было возвышенного, благородного, чего-то небесного, разлитого по её интересной физиономии. Это благородство в чертах, какая-то покорность своему жребию, несвойственная черни, и руки, хотя загорелые, но чрезвычайно нежные, не ладили с её крестьянской одеждой. За нею шёл седовласый старик, что-то вроде отставного солдата, в сером балахоне и в белом, чистом галстуке, в лаптях и с бритой бородой. Он имел одно из тех счастливых лиц, по которому с первого взгляда вы поручили бы ему свои деньги на сохранение, своё дитя под надзор. Он и нёс на руках дитя лет трёх, смугло-розовое, с чёрными кудрями, завитыми в кольца, с чёрными острыми глазами, которые, казалось, всё допытывали, всё пожирали. «Прекрасный цыганёнок!» – сказали бы вы. Между тем в нём было что-то такое, почему б вы его тотчас признали за барского сына. Обвив левою рукою шею старика, он то прижимался к нему, когда встречали экипаж, с громом на них наезжавший, то ласково трепал его ручонкою по щеке, миловал его, то с любопытством указывал на высокие домы и церкви, на флаги кораблей, на золотую иглу адмиралтейского шпица.

– Это что, дядя, это что? – спрашивал он, поворачивая за подбородок голову старика, куда ему нужно было.

На лице последнего тяжёлыми слоями лежала печаль, так же как и на лице молодой женщины; но заметно было, что он, вызываемый из своего пасмурного состояния живыми вопросами малютки, силился улыбнуться, чтобы не огорчить его. Не с большею бережью и заботливостью нёс бы он царское дитя.

У паперти Исакиевской церкви остановились они. Дверь в церковь была отворена; в тёмной глубине её мелькала от лампады светлая, огненная точка. Молодая женщина взяла малютку с рук пестуна его, велела ему молиться и сама положила три глубоких земных поклона. Когда она встала, в глазах её блистали слёзы. Потом вынула из сумочки, на поясе висевшей, свёрнутую, крошечную бумажку и три гроша и, отдавая их слуге, сказала:

– Поскорей! Нам надо поспешать к обедне.

Слуга вошёл в церковь, где причет готовился к священнослужению, отозвал к себе дьячка, вручил ему бумажку и два гроша, на третий взял восковую свечу, поставил её пред образом Спасителя и, положив пред ним три земных поклона, возвратился к молодой женщине. Дьячок передал бумажку священнику, а тот, развернув её при свете лампады, прочёл вслух:

– За упокой души рабы Божьей Марии, – и прибавил лаконическое: – Будет исполнено!

Молодая женщина сама уж взяла на руки дитя, несмотря на заботливые предложения слуги понести это бремя. Потом вся эта занимательная группа побрела далее, чрез дворцовую площадь, в каком-то сумрачном благоговении, молча, с поникшими в землю взорами, как будто шла на поклонение святым местам. Сам малютка, смотря на пасмурное лицо молодой женщины, долго не смел нарушить это благочестивое шествие. Но против дворца необычайность поразившего его зрелища заставила его вскрикнуть:

– Мамаша, мамаша! Посмотри, что это такое?

Мать оглянулась, куда указывало дитя, и увидела в двух шагах от себя что-то безобразное, изуродованное, в лохмотьях, похожее на цыганку. Эти развалины живого человека лежали в двухколёсной тележке, которую вёз старик цыган. Грозно приподняв на него палку, полицейский служитель кричал, чтоб они съезжали с дворцовой площади и никогда на ней не показывались, что им уже давно велено из Петербурга вон. По-видимому, цыганка была лишена употребления ног. В диких глазах её выражалось совершенное расстройство ума. Она делала разные движения рукой, указывая на дворец, и бормотала какие-то приветствия какой-то княжне, называя её самыми нежными именами. Когда цыган хотел везти её далее, безумная приходила в бешенство, и тот принуждён был уступать, уверяя полицейского солдата, что они сейчас съедут, лишь бы ему немного вздохнуть.

вернуться

122

Московский университет. (Примеч. И. И. Лажечникова.)