Лидия Гинзбург в книге «О психологической прозе» указывает, что у Толстого нет «типов» или «характеров», как было принято в литературе той эпохи, его персонажи не добры и не злы от природы, их поведение невозможно объяснить через природные наклонности или социальные роли. Толстой как бы играет с ожиданиями читателя: он предлагает знакомые маски (Анна – светская дама, Каренин – бездушный бюрократ, Вронский – романтический обольститель), чтобы тут же разрушить этот образ, показать, насколько узнаваемый типаж не совпадает с внутренним миром его носителя. Каждый из толстовских героев – это точка, в которой сходятся потоки мыслей, устремлений, мотивов, существующих на разных уровнях душевной жизни. Толстой следит за движением этих мыслей и эмоций – и демонстрирует, как человек пытается «переодеть» свои чувства в допустимую для себя и общества форму, как низменные мотивы вызывают великодушные поступки (и наоборот), как слова маскируют истинные намерения. В этой тонкой психологической анатомии для Толстого особенно важно различить, какие мысли у его персонажей свои, а какие – навеяны окружением, обществом. Так, главный (и, возможно, единственный) недостаток Вронского для автора не в его слабости или бесчувственности, а в том, что все его стремления и поступки будто взяты с чужого плеча. Толстой показывает, как Каренин одновременно живет с ясным пониманием, что его семья разрушена, – и не допускает эту мысль до сознания, как движутся мысли Анны в день перед самоубийством, что чувствует Левин во время родов жены. Ничего подобного прежде не было в литературе. Как пишет Набоков, «невозможно представить, что Гомер в IX веке до н. э. или Сервантес в XVII веке описывали бы в таких невероятных подробностях рождение ребенка»{3}. Иногда Толстой описывает состояния, которые до него, вероятно, даже не были осознаны: так, влюбленной Анне кажется, что она видит, как блестят ее глаза в темноте.
Московский английский клуб, 1900–1904 годы.
Один из первых российских джентльменских клубов. В романе Толстой называет его «храмом праздности». Сегодня в здании клуба на Тверской, 21, находится Музей современной истории России[4]
Задолго до Фрейда Толстой видит в бессознательном силу, которая направляет (а где-то и предвещает) судьбу: в снах проговаривается, предрешается то, что прячет от себя дневное сознание. Описание сна возникает уже на первой странице романа: Облонскому снятся стеклянные столы, которые поют «Il mio tesoro», они же маленькие графинчики, они же женщины. Эта абсурдная картинка определяет характер Стивы лучше тысячи слов: перед нами что-то легкое, пустотелое, очаровательно звенящее. Принципиально важно для романа другое видение – повторяющийся сон с мужичком. Он снится одновременно Анне и Вронскому: маленький лохматый мужичок с всклокоченной бородой склоняется над мешком и бормочет что-то по-французски. Вронский не разбирает его слов, Анна их слышит: «Надо ковать железо, толочь его, мять». «…В этих французских словах звучит идея железа, то есть чего-то расплющенного и раздавленного, чем станет она сама»{4}. Тот же сон снится Анне под утро перед смертью – мужичок уже ничего внятного не говорит, но что-то делает с железом. Можно предположить, что этот сон навеян впечатлением от смерти сторожа под колесами поезда, в котором Анна впервые встречает Вронского, или от встречи с истопником в этом поезде – но позже мы узнаём, что этот же кошмар снился ей задолго до встречи с Вронским (и сопутствующими этому мужичками). Набоков видит в этом сне «символ чего-то сокровенного, постыдного, терзающего, ломающего и мучительного, лежащий на дне ее новой страсти к Вронскому»{5}, но смысл этого сновидения невозможно свести даже к такой широкой интерпретации. Еще одна параллель в романе: сон, который снится одновременно Анне и Вронскому, – объяснение в любви Кити и Левина, читающих мысли друг друга. По ироничному замечанию Набокова, Толстой «скрепляет вензелеобразной связью два индивидуальных сознания – случай хорошо известный в так называемой реальной жизни»{6}.
Все несчастливые люди несчастны по-своему – и всё же мысли Анны по пути на станцию Обираловка движутся по хорошо известной, если не сказать типичной, траектории психологического кризиса. Каренина словно ходит по кругу, возвращаясь к одной и той же мучительной точке: Вронский больше не любит ее. К этому же прозрению отсылают все внешние впечатления – вывески, лица прохожих, обрывки чужих разговоров. Кажется, вся жизнь была движением к этому роковому моменту, и в том, что переживает Анна в эту минуту, ей видится внезапно проявившаяся жестокая истина: «…что все мы созданы затем, чтобы мучаться, и что мы все знаем это и все придумываем средства, как бы обмануть себя». В случайно услышанной фразе она узнает подсказку, как избавиться от страдания, проходящий мимо поезд становится инструментом этого избавления. Психолог Айна Амбрумова называет подобный комплекс переживаний реакцией эгоцентрического переключения: «Идея суицида появляется в сознании внезапно, не подлежит обсуждению, приобретая непреодолимую побудительную силу. ‹…› Окружающая реальность изменяет свое смысловое содержание, воспринимаясь преимущественно с позиций возникшего суицидального мотива»{7}. По наблюдениям психологов, люди с похожим типом реакций при выходе из острой фазы испытывают раскаяние и, как правило, больше не повторяют попыток свести счеты с жизнью: если бы рядом с Карениной оказался кто-то, кто мог бы ее поддержать или хотя бы отвлечь внимание, вполне возможно, она осталась бы жива и вспоминала бы этот день как страшный сон.
4
Московский английский клуб, 1900–1904 годы. Государственный центральный музей современной истории России.