Выбрать главу

— Стой! Попалась, красавица?

Он был, как ни странно, и безмятежен, и беззаботен, и беззлобен, и даже отчего-то весел, и, быть может единственный, никак не озабочен жалкой суетой творящегося вокруг грабежа. И — словно бы кругом очерченное — царило возле него удивительное в этом злом содоме пространство тишины, бежать которой, вырваться из которой (она это мгновенно осознала) было ей уже не под силу.

И, сдаваясь, она опустила руки.

Обломок кирпича, почти половинка его, был тщательно завернут в бумагу и густо, неумело обвязан черными нитками.

Брезгливо морщась от усилия, Виктор разорвал нитки.

На листе нарисован был худощавенький дегенеративный череп, две огромные кривые кости, скрещенные под ним, и красовалась надпись: „АНАРХИЯ — МАТЬ ПОРЯДКА!“

— Мда… — без особого выражения, хоть и хмуро, сказал Полуэктов. — Насколько можно догадаться, это — юные тамерлановцы, то бишь тимуровцы, явно превратно понявшие свой гражданский долг.

Анна Петровна не сразу отозвалась. Усаженная Виктором на стул, почти с головой укрытая одеялом, она никак не могла согреться. Да и мудрено было согреться в комнате, где чуть ли не половина окна зияла в ночь и где с веселым нагловатым удовольствием разгуливал уличный ветер.

— Что это было? — спросила она наконец.

Виктор посмотрел на нее и, заметно поколебавшись, ответил бодро и невнятно:

— Стихийное, можно сказать, бедствие. Но поскольку ни жертв, ни разрушений, как водится, нет, вы не волнуйтесь: с окном я сейчас что-нибудь придумаю.

Он ушел в коридор.

Она слушала, как он быстро ходит там, что-то передвигает, раздраженно чертыхается. Потом — все стихло.

Тишина все длилась и длилась.

Анна Петровна вслушивалась сначала невнимательно, уверенная, что стоит лишь только напрячь как следует слух, она сразу же и непременно его услышит, затем стала тревожиться, уже догадываясь, но все же отказываясь верить, что он ушел, покинул ее, а когда все же поняла и уверилась, — такое вдруг отчаянное, такое уже запредельное, воющее одиночество ахнуло на нее, что она, мгновенно растерявшаяся разумом, поднялась вдруг со стула, уронив спасающее ее одеяло, и, как слепая, с вытянутыми перед собой руками двинулась к двери, силясь выговорить его имя и напрочь забыв в эту минуту его имя!

Коридор, загроможденный мертвыми угловатыми темными вещами, был едва освещен скверненькой желтой лампочкой.

В коридоре никого не было.

Анна Петровна, в отчаянии тратя последние силы, шла по этому бесконечному коридору все дальше и дальше, все отчетливее осознавая гибельность того, что она делает — назад возвратиться у нее уже не достанет сил, — и тоскливый предсмертный ужас мытарил ее.

Она уже давно не боялась смерти. Но сейчас ей впервые стало по-настоящему тошно: закончиться здесь, в этом затхлом коридоре, среди свалки умерших, никому не нужных вещей: сплющенных, густой пылью заросших чемоданов, драных картонных коробок, перевязанных корявой проволокой, мешков, сломанных велосипедов, сундуков, заполненных скучной дрянью?!

Она уже видела отчетливо, как умрет: как бездомная больная собака, подползающая к порогу чужой молчаливой двери.

Послышались шаги.

Из-за поворота коридора торопливо выскочил Виктор. Руки его были заняты какой-то большой коробкой, кусками картона, свертками.

— Вы здесь? — изумился он, чуть не натолкнувшись на Анну Петровну и не сразу узнав ее в потемках. — Я бегал домой.

Анна Петровна судорожно, по-детски вздохнула, кивнув, сделал шаг и жалко вцепилась в рукав его пиджака.

Он оглянулся — поблизости была дверь уборной. Заметно сконфузившись, он не нашел ничего умнее, как произнесть:

— Вам, наверное, сюда? Давайте, я помогу, — составил на пол свою поклажу, медленно повел ее, церемонно поддерживая под руку.

Она не противилась.

— Вот он, миг моего позора… — выговорила, наконец, Анна Петровна и засмеялась со счастьем в голосе.

Спешно, очень ловко работая, он заколотил принесенным картоном разбитое окно.

В большой коробке, которую он принес, оказался электрокамин. Виктор включил его, и это довольно нескладное с виду сооружение прямо-таки пленило старую женщину — не столько теплом (в выстуженной комнате его тепло долго еще не ощущалось), сколько подсветкой, имитирующей беспокойно-багровый свет очага, к которому Анна Петровка тотчас непроизвольно протянула руки, тотчас же ощутив ни с чем не сравнимое блаженство человека, защищенного огнем в студеной ночи.

— Какая прелесть… Ах, какая же прелесть! — не в состоянии остановиться все повторяла она, шевеля своими красивыми, знойно подсвеченными пальцами, и будто бы взаправду чуяла, как почти непереносимо жжет огонь ладони и как со сладкой болью движется по остуженным сосудам тепло.

Она оглянулась на Виктора, счастливая.

Улыбаясь, он смотрел на нее от окна, все еще держа в руках молоток, обрезки картона, и по его улыбке было видно, какой это хороший человек.

И тут она заплакала, не сдержавшись. Склонившись к камину и все не отрывая от него жадных рук, смотрела на Полуэктова снизу вверх, чуть повернув лицо, и горько плакала, и горько говорила торопясь:

— А я… ничего… Это такое отчаяние! А я — ничего не могу вам дать. Совершенно ничего! Это такое отчаяние, Виктор, такое отчаяние!

Он всполошился.

— Ну, полноте! О чем вы, голубушка Анна Петровна? — подошел и сел на кровать рядом, а она все плакала: „Ничего… совершенно ничего…“ — как маленькую девочку погладил по голове: — Ну, успокойтесь… Ну что с вами, Анна Петровна?

А Анна Петровна каким-то давнишним, давно забытым движением беззащитно приткнулась вдруг к его боку, сухонькая, как щепочка, старушка — приткнулась под плечо его и послушно притихла, как затаилась.

И — ничего больше, абсолютно ничего, не нужно ей стало в этой жизни!

…………………………………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………

— Там… — хмуро и невнимательно ответил ей бородатый дожилой мужик, мастеривший, стоя на коленях, ящик опалубки, но тотчас же, словно спохватившись, вернулся взглядом к ее лицу, и взгляд этот сделался восхищенно-ласков, даже слегка озадачен. — Там он… По этим сходням — и на самую верхотуру… — медленно говорил он и с откровенным удовольствием, но и с какой-то озабоченностью запоминания оглядывал ее всю своими отрадно затеплевшими глазами. — Только не оборвись, смотри: зыбко… — добавил он вдруг с заботливой тревогой, вернулся было к топору, но тут же снова поднял глаза, теперь уже впрок глядящие.

Она щедро улыбнулась ему: „Спасибо!“ — самой бесжалостно-юной из своих улыбок, от которой мужик даже как бы крякнул, смешался и растерянно бормотнул себе под нос непонятное, с интонацией ласковой матерщины: „Вот ты ж лампада Господа Бога!“ — и еще раз, словно бы уже и с боязливостью, посмотрел ей вслед.

А она, уважительно-осторожно прыгая с одной сохлой глиняной глыбы на другую, чувствуя на себе этот взгляд, и еще десятки каких-то других взглядов (но ничуть не стараясь при этом двигаться как-то по-иному, ибо в то утро, с самого пробуждения, все, чтобы она не делала, она делала точно, на удивление себе и на радость, впопад), — невольной этой припрыжкой она быстро и весело одолела скучно-окаменелое пространство рыжей, безобразно и зло изуродованной земли у подножия стройки и взбежала на первые сходни, мельком, с нежным удивлением уловив такой странный здесь, милый запах хвои, который источали, конечно же, доски лесов, и который не в состоянии было заглушить даже замогильное, с легкой тухлинкой, серое дыхание медлительно и мощно застывающего бетона, которым окутано было все это громадное и грубое здание — крупнейший, как считали, в Союзе зерновой элеватор, который они строили в этой степи.

Расхлябанные сходни, раздраженно и опасно задрожав, мигом заставили ее умерить прыть, и она послушно двинулась по-иному (почти так же, впрочем, быстро), без труда поймав новый темп и по-прежнему испытывая четкое удовольствие от всего, что с ней происходит: и от своего легкого беспечного бега; и от математической монотонности, с какой дощатые марши направляют ее то в одну, то в другую сторону, возводя все выше и выше; и от того, что высота не совсем страшит ее, а лишь взволновывает — с каждым подъемом по-новому, на новой ноте захватывая дух; и от того, что ветер высоты так бережно-яростно хлопочет ее невесомым платьицем и щедро обдувает, как омывает, веселой бесстыдной отвагой все ее крепкое тело от пят до головы…