Выбрать главу

А там — три старикашки эксперта, развеселый Лев Яковлевич, пара полковников, трое штатских.

«Распишитесь, Марина Николаевна. Здесь, здесь и здесь».

Отчуждается! Это слово у них такое специальное, когда они в сумочку к тебе залезают и, это, отчуждают.

«Спасибо, — говорят, — спасибо, Марина Николаевна! Вы помогли вернуть нашей Родине (правда, сами того не ведая) национальное достояние наше, всемирно известный „Двуликий Янус“… — а в каждом их слове, а в каждом их взгляде словно бы усмешечка таится: „Дура вы, Марина Николаевна! Дура вы немытая!“

А Лев Яковлевич — гнида!! шины проколю!! — ласковенько улыбаясь и все время на полковника оглядываясь, будто он тут свой среди своих, говорит: „Вы, Марина Николаевна, вчера ценой интересовались… Сейчас-то, конечно, вам все равно, но, если очень интересно, — семьдесят тысяч камушку вашему цена! Грубо, примерно…“

Вспоминая все это, сидела Марина — как несколько часов назад в том кабинете, — зажмурив глаза, губы закусив, — словно из нее внутренности медленно тянут — и тонко, мстительно улыбалась.

Наконец тронула сапожком стартер. „Жигуленочек“ тотчас заворковал — преданно, нежно. Она что-то невнятное — горькое и ласковое — подумала о нем: „Один только ты у меня…“

Потихонечку тронулась.

„…Мне не важно (хотя, конечно, и жутко интересно) под каким таким миллионщиком ты лежала и какие такие фокусы ему показывала, что он так щедро с тобой расплатился“, — она уже выехала со двора и теперь опять, мысленно опять распаляясь, орала в лицо Анне Петровне:

„Не важно! Но почему же ты, ехидна облезлая, решила именно мне эту пакость подстроить? Хоть бы намекнула, что за камень такой в перстне! Да разве бы я его в скупку потащила? Да разве бы я не нашла покупателя, тихого и благородного? Да я бы на части его распилила, премьера этого, не посмотрела бы, что он, видите ли, достояние! „Досто-ояние… Ему место в Алмазном фонде…“ Еще не известно, в чьем именно „алмазном фонде“ он теперь появится. А я-то! Как самая распоследняя дура! Своими собственными руками!!“ — и, разумеется, на первом же перекрестке, с запозданием заметив красный свет, сменившийся в светофоре, она так уж чересчур в сердцах, ударила по тормозам, что следом идущий самосвал безо всякой жалости и снисхождения въехал ей, понятное дело, в багажник.

Посыпались стекла.

От удара зажглась ужасная боль в затылке.

Она завизжала. Но, впрочем, не только от боли. Завизжала она, прежде всего, от неимоверного страдания, которое должен испытывать ее ненаглядный „Жигуленок“, в лакированную задницу которого, сминая ее в уродливую гармошку, вторгался на скорости тяжелый, тупорылый, заплеванный цементом грузовик.

Домой притащилась уже под вечер. (Приволок на тросе тот же самый самосвальщик, что изувечил ее. Еще и десятку содрал, хам.)

По лестнице поднялась, еле ноги волоча.

Под глазами синяки вызрели. Вид — хоть куда, хуже побитой суки.

Муж дверь отворил. Плащик с плеч вежливо принял. В комнату перед собой пропустил. А в комнате — хрясь по уху!

Ты, говорит, выдра заморская, из-за твоей вонючей родни…

Короче: к нему сегодня тоже оттуда приходили, вопросы задавали. Что за камень, откуда камень, по какому праву камень.

А после допросов-вопросов и собственный начальник вызвал. Я, говорит, знать не знаю и знать не хочу, в чем именно вас обвиняют — со своей белогвардейской родней как-нибудь сами разбирайтесь, — но должен только заметить, что в таком учреждении, как наше, после всего того, что случилось… и — уж это-то во всяком случае! — ни о каких загранкомандировках теперь даже речи быть не может!

— Ты хоть понимаешь, зараза, — орал Маринин муж, как в трубу, — что твоя бабка своим подарочком наделала?! Я десять лет по этой лестнице вползал. Каждую ступенечку вылизывал, прежде чем встать на нее! На тебе, кретинке, женился, чтобы вопросов не возникало! А теперь?.. — и пуще всего на свете хотелось ему в эту минуту — аж в душе зудело! — еще разочек супруге своей по уху заехать.

Но она, к сожалению, как с первого раза села на пол, так там и сидела полвечера, пригорюнившись.

И наступила тишина.

Анна Петровна, прикрыв глаза, сидела, откинувшись затылком к стене, и дикие качели все носили ее, бедную: вверх — со взвизгом, вниз — со стоном, и слабенькая жизнь трепетала в ней в эти минуты, едва ли не прерываясь — как пламечко тоненькой свечки на черном злом сквознячке.

Какую-то странную рыбину видела Анна Петровна. В глухой тяжкой воде — в ее мрачно текущей глубине, возле самого дна — какую-то тусклую рыбину, которая, привалившись к утольно-черной окаменелой коряге, оловянно думала о чем-то, — оловянно думала о том, как это странно, что нужно все плыть, плыть, плыть (всю жизнь!) — одолевать эту беспросветно-тупую силу стечения (всю жизнь!), вечно стараться быть на плаву, вечно противиться встречному плотному току воды, как искушению, — как искушению: отчаянно кувырнуться бы на бок! отчаянно отдаться бы течению! пусть! испытать бы (наконец-то!) то сказочное ощущение острейшего, сладчайшего покоя, Покоя, которое всю жизнь чудилось ей, этой рыбине, как награда, там, по окончании этого монотонного и не совсем ей понятного подвига: все плыть, плыть, плыть — всю жизнь! — вверх по течению, вопреки, к верховьям.

…И едва ей подумалось этой рыбине, об искусительном том покое — она, действительно, легко и проворно вдруг пала на бок! — и ее тотчас злорадостно, бешено закрутило, понесло, закувыркало, смертельно и стыдно забелевшую брюхом! И только в эту секунду вдруг стало ясным: какое жестокое и властное было течение. И только в эту секунду вдруг стало ясным: какая сильная, какая отважная и красивая была эта рыбина, всю жизнь противостоявшая такой реке.

„Это, наверное, я сейчас чуть не умерла“, — подумала Анна Петровна.

Был поздний вечер. Может быть, даже ночь.

Она поднялась и, осторожно пощупывая ногами пол, прежде чем сделать шаг, держась за стену, за мебель, начала пробираться к постели.

Ее колотила дрожь, но какая-то странная дрожь. Совсем не болезненно, но безостановочно и неостановимо, в диком разнобое дергались, стучали, пульсировали, подплясывали все без исключения, казалось, органы внутри нее — каждая даже клеточка, каждое сухожильце, волоконце.

Будто это и в самом деле ее только что безжалостно несло, кувыркало, швыряло и било в убийственной той реке…

Наконец она добралась до кровати. Легла — голову прикрывши рукой, как от побоев. Ей очень хотелось уснуть, ей было плохо, но сон только на рассвете пустил ее.

„По существу предъявленных ей вопросов гр-ка Захарова-Кочубей Анна Петровна, русская, 1901 года рождения, уроженка г. Мурома, показала следующее.

Перстень до недавнего времени принадлежал ей, а точнее, до 29 сентября сего года, когда она подарила перстень внучке, Новоселовой М.Н. Передача перстня Новоселовой М.Н. не имела целью сбыт перстня. Перстень был передан Новоселовой М.Н. на память по причинам слабого здоровья и возможной кончины в ближайшее время. О происхождении перстня ничего определенного сказать не может. Его подарил гр-ке Захаровой-Кочубей весной (февраль — март) 1919 года человек по фамилии или кличке Кочет, которого она называет своим первым мужем, хотя брак не зарегистрирован, но свадьба была. О личности Кочета ничего определенного показать не может. Он был военный, один из командиров отряда. Главным в отряде был по фамилии Перебийнос. На чьей стороне воевал отряд, ничего определенного показать не может, объясняя это молодостью лет и непониманием того, что происходит в мире, кто с кем воюет и из-за чего.

Перстень был передан гр-ке Захаровой-Кочубей, как она думает, в тот момент, когда ее, больную, в бессознательном состоянии оставляли в деревне Васильевка Екатеринославской области (зачеркнуто) губернии. Когда она очнулась, перстень был надет на пальце правой руки камнем внутрь ладони. Больше отряд Перебийноса и человека по имени Кочет, который, наверное, и надел ей на прощанье перстень, гр-ка Захарова-Кочубей никогда не встречала. Обстоятельства появления в отряде: силой ссадили с поезда. О ценности перстня гр-ка Захарова-Кочубей определенно показывает, что ничего не знала. Всю жизнь носила как талисман. Название „Двуликий Янус“ слышит впервые. Никаких ни к кому претензий не имеет.