Выбрать главу

— Спасибо за укол, — прошептала Эмильенна, не от­крывая глаз. — Спасибо, дорогая.

Овладев собой, Анна сказала еле слышно:    

— Теперь, Мили, все будет хорошо. Надо спать.

— Ладно... Вот, значит, что... Ты хочешь, чтобы я засну­ла... Дай мне руку... Сожми покрепче...

Совершенно разбитая, Анна присела в кресло у изго­ловья и взяла в ладони узкую безвольную руку матери. Ей вдруг показалось, что на лице Мили заиграла лукавая улыб­ка. Точно она все поняла, точно все одобрила. Потом эта счастливая гримаса исчезла с ее губ. И началось бесконеч­ное ожидание в тишине и неподвижности, единственными свидетелями которого были вещи. Устремив взгляд на лицо Мили, Анна чувствовала, как медленно немеет ее собствен­ное тело. Мозг ее наливался свинцом. Она забыла про отца, про Лорана. Существовала только она сама и совершенное ею. Эта ночь, видно, никогда не кончится. «Она выглядит сейчас такой спокойной! Достаточно ли я влила морфия? Почему же не наступает смерть? До чего же это долго тя­нется. До чего невероятно долго!»

А Мили была уже без сознания и храпела, приоткрыв рот. Казалось, в этом тщедушном теле работала машина — но работала с перебоями, прежде, чем остановиться навсег­да. Внезапно в горле Эмильенны что-то забулькало, и она издала глубокий вздох. Веки ее приподнялись, глаза выка­тились. Рот разверзся. Все кончено. Черты лица застыли. Ни рот, ни глаза уже не закрылись.

— Мама!

Анна упала поперек неподвижного тела. Она рыдала, прижимая к себе эту еще теплую голову, покрывала поце­луями лоб и щеки, которые уже не чувствовали ничего. Немного погодя, овладев собой, она закрыла глаза и рот покойной. Подвязала подбородок салфеткой. Мили обрела, наконец, вид спящей. Избавленной от боли, умиротворен­ной, исцеленной. Анна снова села в кресло. Прижавшись к спинке, она с недоумением и любовью рассматривала эту безразличную ко всему женщину, которая лежала на по­стели и для которой, казалось, началась новая эра.

***

Проснувшись словно от толчка, Анна приподнялась на подушках. Вот уже две недели, как она каждую ночь про­сыпалась в один и тот же час от одного и того же неотвяз­ного видения. В сотый раз делала она укол в руку Мили. Иголка вонзалась в кожу. Жидкость медленно покидала шприц. Когда кого-нибудь любишь, сделаешь невозмож­ное, чтобы избавить его от страданий. Даже если потом придется нести бремя страшной ответственности. И теперь, когда страдания Мили окончились, начались ее страдания, Анны. Не физические, а моральные. И не было такого нар­котика, который помог бы ей избавиться от них! Если бы она хоть во что-то верила, то, наверное, не совершила бы этого. Хорошо верующим — они в своей трусости могут в любых обстоятельствах сослаться на церковную догму, по­зволяющую не принимать решения и избавиться от угры­зений совести. Интересно, где она сейчас, своенравная, красивая, прелестная Эмильенна? На кладбище под слоем свежевырытой земли? Или же в некоем пространстве, на­селенном ангелами, купается в лучах господней благодати, о которой она никогда не молила? Или же осталась здесь, где жила, в сердцах тех, кто ее любил? Да, да, ее присутствие в доме чувствовалось повсюду: ее прикосновение осталось на вещах, ее дыханием был согрет воздух, мысли о ней не выходили из головы. Вся эта страшная комедия с катафал­ком, заупокойной службой и похоронами не смогла ее убить. Отделенная от них черными драпри с серебряной каймой, она не утратила связи с их повседневной жизнью. А вот отец, подумала Анна, не может это понять. Для него все оборвалось вместе с последним вздохом жены. Его отчаяние при виде покойницы было таким чрезмерным, таким те­атральным, что Анна даже вспылила, чтобы заставить его опомниться. А он вопил, бросался на труп Эмильенны, це­ловал ее холодные губы, дрожащими руками пытался при­поднять ей веки. Потом не давал гробовщикам закрыть гроб. В церкви во время службы он едва не потерял созна­ние — сидел на стуле как мешок, тупо глядя в пространст­во, разинув рот. А весь этот ужас на кладбище, когда он рвался к вырытой могиле с криком: «Пустите меня... Я хочу вместе с ней!.. » Анна даже теперь со стыдом вспоминала об этом.

Вернувшись домой с кладбища, он заперся в ванной. Там в аптечном шкафчике хранились все лекарства. А он ни за что не желал открывать дверь. Луиза, в глубоком трауре, с опухшими от слез глазами, дрожащим голосом умоляла Анну вмешаться как можно скорее: «В таком сос­тоянии мосье может совершить что-нибудь страшное! Про­шу вас, мадемуазель, сделайте что-нибудь!..» Анна и сама в какой-То момент заволновалась, опасаясь худшего, но потом холодно рассудила: нужно бояться горя втихомолку, а не такого, которое выставляется напоказ. И в самом деле, минут через двадцать Пьер вышел из ванной уже в гораздо более спокойном состоянии: он умылся и причесал волосы. Он тихо плакал, а она жалела его, но не без отвращения. В последующие дни он жил как под гипнозом: часами сидел в кресле, устремив взгляд в одну точку, положив руки на колени; за столом едва притрагивался к еде, почти не разго­варивал, не раскрывал ни газеты, ни книги. Анна предвидела, что он может впасть в отупение. И все же это волновало ее. Что она станет делать, если отец будет все больше пог­ружаться в прострацию? Легко ей критиковать его. Ее-то спасала работа. На другой же день после похорон она верну­лась в издательство. И боролась с горем, работая вдвое боль­ше обычного. А он? Возможно, и он сумел бы преодолеть свое отчаяние, если бы у него было хоть какое-то занятие. Только молодые могут ничего не делать с утра до вечера. Вот, например, Лоран... Любой ход мыслей приводил ее к нему. Она даже улыбнулась, подумав, как легко он прихо­дит ей на память. Он был на похоронах. Но с тех пор про­пал. Ни разу не заходил, не написал ни слова. Что это было — деликатность или невнимание? Или же она вдруг надо­ела ему — она и ее семейные дела? Ей почти хотелось этого, настолько их связь казалась ей теперь нелепой и опасной. Она могла бы вновь распалить Лорана, поднявшись к нему в комнату. Но ее все меньше и меньше тянуло к нему. Горе убило в ней мечты и желания. Ей неприятно было даже думать о наслаждении, которое она познала при свете реф­лектора. Она чувствовала себя вдруг постаревшей на тридцать лет, достигшей возраста Мили — возраста самоотрече­ния, мудрости и душевного холода. Сейчас она снова за­снет, как только избавится от всех этих мыслей. Голова ее вновь погрузилась в подушку, тело бессильно распласта­лось в потоке простынь, и спокойное течение понесло ее к морю.

***

Встала она позже обычного. Было воскресенье. На что потратить долгий день? С улицы тянуло свежестью и поко­ем. Пьер еще спал. Быстро одевшись, Анна вдруг почувст­вовала невыносимую тяжесть остановившегося времени. И ей показалось, что если она сейчас же не наладит заведен­ный в доме порядок, шестеренки механизма сцепятся на­всегда. Каждое воскресенье, встав раньше всех, Мили от­правлялась за горячими рогаликами в булочную. Когда Ан­на с Пьером — в халатах — выходили в гостиную, где на карточном столике их ожидал завтрак, в глаза им бросались шесть маленьких золотистых полумесяцев из слоеного теста, лежавших горкой на тарелке. Пьер неизменно восклицал: «О, рогалики!» А Мили неизменно отвечала: «Но ведь се­годня воскресенье!» Иногда с наступлением хорошей пого­ды она вытаскивала мужа и дочь завтракать на террасу кафе «Две обезьяны». Сидя на солнце лицом к колокольне Сен-Жермен-де Пре, она запрокидывала голову и прикры­вала веки, словно стремилась всеми порами впитать в себя солнечный свет.

Анна вышла из квартиры и осторожно закрыла за собой дверь. Улица Сены, обычно оживленная, была почти пуста работало лишь несколько продуктовых магазинов. Прохо­жие не спешили. Один направлялся за газетой, другой выгу­ливал собаку. Анна шла по этому маленькому воскресному мирку со странным чувством — у нее было такое ощуще­ние, будто кто-то со стороны направляет ее действия. Все, что она задумала, все, что решила, было задумано и решено за нее. Однако это не воспринималось ею как подчинение кому-то, а скорее как слияние с любимым существом.