— Спасибо за укол, — прошептала Эмильенна, не открывая глаз. — Спасибо, дорогая.
Овладев собой, Анна сказала еле слышно:
— Теперь, Мили, все будет хорошо. Надо спать.
— Ладно... Вот, значит, что... Ты хочешь, чтобы я заснула... Дай мне руку... Сожми покрепче...
Совершенно разбитая, Анна присела в кресло у изголовья и взяла в ладони узкую безвольную руку матери. Ей вдруг показалось, что на лице Мили заиграла лукавая улыбка. Точно она все поняла, точно все одобрила. Потом эта счастливая гримаса исчезла с ее губ. И началось бесконечное ожидание в тишине и неподвижности, единственными свидетелями которого были вещи. Устремив взгляд на лицо Мили, Анна чувствовала, как медленно немеет ее собственное тело. Мозг ее наливался свинцом. Она забыла про отца, про Лорана. Существовала только она сама и совершенное ею. Эта ночь, видно, никогда не кончится. «Она выглядит сейчас такой спокойной! Достаточно ли я влила морфия? Почему же не наступает смерть? До чего же это долго тянется. До чего невероятно долго!»
А Мили была уже без сознания и храпела, приоткрыв рот. Казалось, в этом тщедушном теле работала машина — но работала с перебоями, прежде, чем остановиться навсегда. Внезапно в горле Эмильенны что-то забулькало, и она издала глубокий вздох. Веки ее приподнялись, глаза выкатились. Рот разверзся. Все кончено. Черты лица застыли. Ни рот, ни глаза уже не закрылись.
— Мама!
Анна упала поперек неподвижного тела. Она рыдала, прижимая к себе эту еще теплую голову, покрывала поцелуями лоб и щеки, которые уже не чувствовали ничего. Немного погодя, овладев собой, она закрыла глаза и рот покойной. Подвязала подбородок салфеткой. Мили обрела, наконец, вид спящей. Избавленной от боли, умиротворенной, исцеленной. Анна снова села в кресло. Прижавшись к спинке, она с недоумением и любовью рассматривала эту безразличную ко всему женщину, которая лежала на постели и для которой, казалось, началась новая эра.
Проснувшись словно от толчка, Анна приподнялась на подушках. Вот уже две недели, как она каждую ночь просыпалась в один и тот же час от одного и того же неотвязного видения. В сотый раз делала она укол в руку Мили. Иголка вонзалась в кожу. Жидкость медленно покидала шприц. Когда кого-нибудь любишь, сделаешь невозможное, чтобы избавить его от страданий. Даже если потом придется нести бремя страшной ответственности. И теперь, когда страдания Мили окончились, начались ее страдания, Анны. Не физические, а моральные. И не было такого наркотика, который помог бы ей избавиться от них! Если бы она хоть во что-то верила, то, наверное, не совершила бы этого. Хорошо верующим — они в своей трусости могут в любых обстоятельствах сослаться на церковную догму, позволяющую не принимать решения и избавиться от угрызений совести. Интересно, где она сейчас, своенравная, красивая, прелестная Эмильенна? На кладбище под слоем свежевырытой земли? Или же в некоем пространстве, населенном ангелами, купается в лучах господней благодати, о которой она никогда не молила? Или же осталась здесь, где жила, в сердцах тех, кто ее любил? Да, да, ее присутствие в доме чувствовалось повсюду: ее прикосновение осталось на вещах, ее дыханием был согрет воздух, мысли о ней не выходили из головы. Вся эта страшная комедия с катафалком, заупокойной службой и похоронами не смогла ее убить. Отделенная от них черными драпри с серебряной каймой, она не утратила связи с их повседневной жизнью. А вот отец, подумала Анна, не может это понять. Для него все оборвалось вместе с последним вздохом жены. Его отчаяние при виде покойницы было таким чрезмерным, таким театральным, что Анна даже вспылила, чтобы заставить его опомниться. А он вопил, бросался на труп Эмильенны, целовал ее холодные губы, дрожащими руками пытался приподнять ей веки. Потом не давал гробовщикам закрыть гроб. В церкви во время службы он едва не потерял сознание — сидел на стуле как мешок, тупо глядя в пространство, разинув рот. А весь этот ужас на кладбище, когда он рвался к вырытой могиле с криком: «Пустите меня... Я хочу вместе с ней!.. » Анна даже теперь со стыдом вспоминала об этом.
Вернувшись домой с кладбища, он заперся в ванной. Там в аптечном шкафчике хранились все лекарства. А он ни за что не желал открывать дверь. Луиза, в глубоком трауре, с опухшими от слез глазами, дрожащим голосом умоляла Анну вмешаться как можно скорее: «В таком состоянии мосье может совершить что-нибудь страшное! Прошу вас, мадемуазель, сделайте что-нибудь!..» Анна и сама в какой-То момент заволновалась, опасаясь худшего, но потом холодно рассудила: нужно бояться горя втихомолку, а не такого, которое выставляется напоказ. И в самом деле, минут через двадцать Пьер вышел из ванной уже в гораздо более спокойном состоянии: он умылся и причесал волосы. Он тихо плакал, а она жалела его, но не без отвращения. В последующие дни он жил как под гипнозом: часами сидел в кресле, устремив взгляд в одну точку, положив руки на колени; за столом едва притрагивался к еде, почти не разговаривал, не раскрывал ни газеты, ни книги. Анна предвидела, что он может впасть в отупение. И все же это волновало ее. Что она станет делать, если отец будет все больше погружаться в прострацию? Легко ей критиковать его. Ее-то спасала работа. На другой же день после похорон она вернулась в издательство. И боролась с горем, работая вдвое больше обычного. А он? Возможно, и он сумел бы преодолеть свое отчаяние, если бы у него было хоть какое-то занятие. Только молодые могут ничего не делать с утра до вечера. Вот, например, Лоран... Любой ход мыслей приводил ее к нему. Она даже улыбнулась, подумав, как легко он приходит ей на память. Он был на похоронах. Но с тех пор пропал. Ни разу не заходил, не написал ни слова. Что это было — деликатность или невнимание? Или же она вдруг надоела ему — она и ее семейные дела? Ей почти хотелось этого, настолько их связь казалась ей теперь нелепой и опасной. Она могла бы вновь распалить Лорана, поднявшись к нему в комнату. Но ее все меньше и меньше тянуло к нему. Горе убило в ней мечты и желания. Ей неприятно было даже думать о наслаждении, которое она познала при свете рефлектора. Она чувствовала себя вдруг постаревшей на тридцать лет, достигшей возраста Мили — возраста самоотречения, мудрости и душевного холода. Сейчас она снова заснет, как только избавится от всех этих мыслей. Голова ее вновь погрузилась в подушку, тело бессильно распласталось в потоке простынь, и спокойное течение понесло ее к морю.
Встала она позже обычного. Было воскресенье. На что потратить долгий день? С улицы тянуло свежестью и покоем. Пьер еще спал. Быстро одевшись, Анна вдруг почувствовала невыносимую тяжесть остановившегося времени. И ей показалось, что если она сейчас же не наладит заведенный в доме порядок, шестеренки механизма сцепятся навсегда. Каждое воскресенье, встав раньше всех, Мили отправлялась за горячими рогаликами в булочную. Когда Анна с Пьером — в халатах — выходили в гостиную, где на карточном столике их ожидал завтрак, в глаза им бросались шесть маленьких золотистых полумесяцев из слоеного теста, лежавших горкой на тарелке. Пьер неизменно восклицал: «О, рогалики!» А Мили неизменно отвечала: «Но ведь сегодня воскресенье!» Иногда с наступлением хорошей погоды она вытаскивала мужа и дочь завтракать на террасу кафе «Две обезьяны». Сидя на солнце лицом к колокольне Сен-Жермен-де Пре, она запрокидывала голову и прикрывала веки, словно стремилась всеми порами впитать в себя солнечный свет.
Анна вышла из квартиры и осторожно закрыла за собой дверь. Улица Сены, обычно оживленная, была почти пуста работало лишь несколько продуктовых магазинов. Прохожие не спешили. Один направлялся за газетой, другой выгуливал собаку. Анна шла по этому маленькому воскресному мирку со странным чувством — у нее было такое ощущение, будто кто-то со стороны направляет ее действия. Все, что она задумала, все, что решила, было задумано и решено за нее. Однако это не воспринималось ею как подчинение кому-то, а скорее как слияние с любимым существом.