— Ты слышала, что сказала Мили? Она собирается встать, когда приедет Марк. У нее такая воля! Вот увидишь — она встанет!
— Нет, папа.
— Но ведь она чувствует себя лучше...
— Это оттого, что с позавчерашнего дня я делаю ей на один укол больше.
Он опустил голову. Прямота дочери была ему явно ни к чему, разрушала его иллюзии. Он мирился с мыслью о болезни Эмильенны, считая, что она поправится. Анна собрала тарелки и сложила их в раковину. Пьер о чем-то думал, прислонившись спиной к холодильнику. Напротив него нараспашку стоял большой белый шкаф. Внутри строго по ранжиру висели кастрюли. Рядом — чайник со вмятиной на крышке. На рычаге батареи болтался забытый Луизой зонт. В квартире было тихо. Анна продолжала убирать со стола, когда из спальни донесся раздраженный голос матери:
— Идите же! Пора...
Отец и дочь тотчас поспешили на ее зов. По пути Анна прихватила в гостиной разноцветную шерсть и канву. Вот уже полгода она занималась ковровой вышивкой — сама придумала узор и выбрала тона. Ничто не успокаивало ее так, как эта работа, требующая большого внимания и точности. Она придвинула к постели матери стул. Пьер включил телевизор и устроился поудобнее в кресле подле жены. На осветившемся экране появились актеры в вычурных костюмах. Их лица были слишком вытянуты.
— Вечно одно и то же! — плаксивым голосом принялась жаловаться Эмильевна. — Опять Луиза расстроила телевизор во время уборки! Она просто невыносима!
— Сейчас я поправлю, — сказал Пьер. И стал наугад крутить кнопки. Изображение расплылось, съежилось, запрыгало и исчезло.
— Ты совершенно не разбираешься в этом, — сказала Эмильенна. — Пусть настроит Анна.
Пьер с огорченным и виноватым видом вернулся на свое место. Теперь за дело взялась Анна — осторожными, точными, как у часовщика, движениями она принялась настраивать телевизор. Изображение вернулось, звук усилился. На сцене появился Фальстаф. Это был грубый хвастун, трусоватый и болтливый, с красной физиономией и изрядным брюхом. Эмильенна внимательно следила за происходившим на экране. Пьер держал се за руку. Он просто не мог смотреть спектакль, если пальцы его не сжимали руку жены. Это вошло у них в привычку, стало ритуалом, который, подумала Анна, теперь был ни к чему. Неверный свет экрана освещал мебель, стоявшую полукругом, — она стояла так уже тридцать лет. Анна всю жизнь помнила этот комод в стиле Людовика XVI с поцарапанным мрамором, эти два больших обтрепанных кресла, кресло со спинкой в форме медальона, обтянутое бежевым бархатом, картину с изображением женщины, причесывающейся перед раскрытым окном.
— Тебе удобно, мама? — спросила она.
— Вполне, — ответила Эмильенна. — Но до чего же кричат эти актеры, из себя выходят...
Она устала и закрыла глаза. А минуту спустя, по обыкновению, уже спала. Казалось, чем больше удовольствия ей доставляла передача, тем сильнее ее клонило ко сну. Прядь волос упала ей на лоб. Дыхание стало ровным. Анна посмотрела на отца. Его, видимо, тоже одолевал сон — голова упала на грудь. Он то и дело вздергивал ее, словно пронзенный электрическим током, таращил глаза, распрямлял спину. Весь первый акт он боролся таким образом со сном, но во втором — во время монолога виндзорского горожанина Хью[1] — окончательно заснул, сомкнув веки, приоткрыв рот. А Фальстаф и его соотечественники продолжали кричать и жестикулировать на экране перед двумя спящими. Анна подумала, не убавить ли звук, но малейшее движение могло разбудить мать. И она так и осталась сидеть, время от времени продергивая иголку сквозь дырочки канвы. Крупный стилизованный узор, выдержанный в блеклых тонах. Когда работа будет закончена, она накинет вышивку на кресло Эмильенны. Но доживет ли до этого дня мать? Анна задала себе этот вопрос, и словно что-то надломилось у нее в груди. Отведя взгляд от экрана, она посмотрела на спавших друг возле друга родителей. Один профиль — бледный, изможденный, другой — плотный, цветущий, здоровый. Одна, по сути дела, уже почти не существовала в этом мире, а другой не отдавал себе отчета в том, какая его ждет пустота. И Анна со страхом подумала; «Что я буду с ним делать, когда ее не станет?»
Сидя в одежде на краю ванны, Пьер с неодобрением рассматривал свои ботинки — с них совсем сошел блеск. Конечно, он мог сказать Луизе, чтобы она их начистила. Но отдать распоряжение, даже самое пустячное, было выше его сил. Ему, конечно, нравилось, когда за ним ухаживали, но он ненавидел отдавать распоряжения. Ему казалось, что навязывая свою волю другим, он превышает свои права и ущемляет более слабое существо, нанося удар по его человеческому достоинству. Во всяком случае, это служило предлогом, чтобы не брать на себя никаких обязательств по дому. Когда Эмильенна была еще здорова, она подшучивала над его неспособностью что-либо приказать. Пьер подобрал валявшийся грязный носок и стал до блеска начищать им ботинки. Так ведь оно проще! Затем он погляделся в зеркало над раковиной. Вид тщательно выбритых, розовых щек преисполнил его уверенности, что со здоровьем все в порядке.
Утро было отличное. И Пьера охватило желание выйти на свежий воздух, пройтись. Эмильенна задремала вскоре после того, как Анна ушла на работу. Газету он от начала до конца прочел за завтраком. Доктор придет только в полдень. Больную, правда, нельзя оставлять одну — в таком случае пусть Луиза посидит с ней, а он отправится за покупками...
В восторге от собственного решения он вышел на кухню: Луиза начищала серебряный кувшинчик, которым никто никогда не пользовался. «Лучше бы она почистила мои ботинки», — подумал Пьер с раздражением. Ему даже захотелось так ей и сказать. Но вместо этого он лишь сообщил, что пойдет вместо нее в магазин.
— Как угодно, мосье. Вот вам список, — сказала она, вручая ему клочок бумаги, на котором Анна нацарапала несколько слов. — Надо купить филе соли для мадам и дораду[2]. Но дораду — побольше, чтобы и на ужин осталось...
— Я разберусь. Мадам сейчас спит. Заглядывайте время от времени к ней в комнату.
— Ну конечно, мосье.
Она протянула ему черную пластмассовую сумку для продуктов. Он нехотя взял ее и незаметно оставил в прихожей на деревянной консоли с потрескавшейся золотой краской.
Оживление, царившее на улице Сены, отвлекало его от собственных мыслей. Любитель истории улиц, он знал прошлое большей части домов в этом районе. Там, где другие просто сталкивались с неизвестными современниками, он приветствовал знаменитых французов прошлого: королеву Марго в ее садах, Арманду Бежар, неверную вдову Мольера, мертвенно-бледного Бодлера, иссохшего, с безумным взглядом — призрак чарующий и зачарованный, Жорж Санд в мужском костюме, широкобедрую, с глазами египетской танцовщицы... По обыкновению, он заглянул в книжный магазин Коломбье, где — призрак среди призраков — царила бледная до прозрачности мадам Жироде, женщина без возраста. Белая кожа, белые волосы, жабо и даже глаза — она производила впечатление человека, занимающегося не столько продажей книг, сколько просвещением читателей. Прекрасно знающая старый Париж, она пренебрегала сумятицей современного литературного мира и всецело посвятила себя изучению отголосков прошлых времен. Пьер осведомился, сумела ли она достать книгу одного англичанина о Париже времен падения Империи под названием «Paris,during the Interesting Month of July,1815»[3]
— Нет еще, мосье Предайль. Но я не теряю надежды. Один из моих корреспондентов в Бордо сообщает, что напал на ее след. А как чувствует себя ваша супруга?
— Не лучше, но и не хуже. Если вы найдете другие любопытные работы о Париже времен Империи, написанные иностранцами...
1
Здесь Труайя ошибся: Хью - имя пастора Эванса; виндзорского же горожанина, произносящего монолог во II акте, зовут Фрэнк Форд