Выбрать главу

— Существует еще один вид инстинкта — какое-то состояние подавленности, или я ничего не понимаю, инстинкт изгнания детей… Странно… Во всяком случае, нет инстинкта объединения семьи; после того как у детей минет отроческий возраст, членов семьи удерживают вместе привычка, привязанность и материальный расчет. И всегда в семьях происходят трения, ссоры, невольные уступки. Всегда! Я совершенно не верю в то, что между родителями и взрослыми детьми существует прочная естественная привязанность. Между мной и моим отцом ее не было. В те времена я не позволял себе видеть факты в их истинном свете; теперь другое дело. Я раздражал его. Я ненавидел его. Вероятно, это должно шокировать людей с привычными взглядами. Но это правда… Я знаю, между сыном и отцом существуют сентиментальные традиционные чувства почитания и благоговения; но как раз это и мешает развитию свободной дружбы. Сыновья, почитающие отцов, — явление ненормальное, и ничего хорошего в этом нет. Ничего. Человек должен стать лучше своего отца, иначе какой смысл в смене поколений? Или жизнь — восстание, или ничто.

Он греб некоторое время молча, следя за тем, как воронка воды, возникающая под его веслом, расходится кругами и исчезает. Наконец он заговорил снова:

— Интересно, наступит ли время, когда уже не надо будет бунтовать против обычаев и законов? Вдруг эта дисгармония исчезнет? Когда-нибудь, кто знает, старики перестанут баловать и стеснять молодежь, а молодежи незачем будет набрасываться на стариков. Они будут смотреть в лицо фактам и понимать. Да! Смотреть в лицо фактам! Боги! Каким удивительным стал бы мир, если бы люди смотрели в лицо фактам! Понимание! Понимание! Ничем иным их нельзя исцелить. Может быть, когда-нибудь старики дадут себе труд понять молодых людей, и уже не будет этого ужасного разрыва между поколениями; исчезнут барьеры, через которые надо или перешагнуть, или погибнуть… Нам действительно остается только одно — перешагнуть, все остальное бесполезно… Быть может, когда-нибудь людей начнут воспитывать независимо от общепринятых условностей… Я хотел бы знать, Анна-Вероника, когда нам придется воспитывать детей, окажемся ли мы мудрее?

Кейпс размышлял.

— Чудно, — сказал он, — я ведь в душе не сомневаюсь, что то, что мы делаем, неправильно. И вместе с тем я не испытываю ни малейших угрызений совести.

— А я еще никогда не чувствовала с такой силой своей правоты.

— Ты все-таки существо женского пола, — согласился он. — Я далеко не так уверен, как ты… Что касается меня, то я смотрю на это с двух точек зрения… Жизнь вообще имеет две стороны, я так считаю, и обе они переплетаются и смешиваются. Жизнь — это этика, жизнь — это приключение. Она и судья и повелитель. Приключение правит, а этика следит за тем, чтобы поезда ходили по расписанию. Мораль подсказывает тебе, что хорошо, а приключение заставляет действовать. И если этика преследует какую-то цель, то эта цель состоит в соблюдении границ, в уважении к внутреннему смыслу правил и к внутренним ограничениям. Задача же индивидуальности — в том, чтобы переступать границы, то есть идти на приключение. Желаешь ли ты блюсти мораль и сохранять только родовые признаки или быть аморальной и самой собой? Мы решили быть аморальными. Мы не начали с отдельных попыток и не задирали нос. Мы бросили работу, которой до сих пор были заняты, отказались от своих обязанностей, подвергли себя риску лишиться возможности быть полезными обществу… Словом, не знаю, что еще. Человек соблюдает законы, стремясь притом оставаться самим собой. Он изучает природу, чтобы слепо не подчиняться ей. Вероятно, мораль только тогда имеет смысл, когда мы по сути своей аморальны.

Она следила за выражением его лица, пока он прокладывал себе путь через эти умозрительные дебри.

— Возьми хотя бы наши отношения, — оказал он, глядя на нее. — Мы довольно основательно подпортили свою репутацию, и никакие силы в мире не убедят меня в обратном. Ты убежала из дому; я бросил полезную работу преподавателя, поставил на карту все надежды на свою научную карьеру. И мы скрываемся, выдаем себя не за то, что мы есть; все это по меньшей мере сомнительно. И совершенно незачем утверждать, будто в этой истории есть какая-то Высшая правда или особая принципиальность. Нет их. Мы ни одной минуты не собирались горделиво скандализировать общество или следовать по стопам Шелли. Когда ты впервые убежала из дому, ты вовсе не думала, что скрытым импульсом для твоего побега являюсь я. Да я и не был им. Ты просто вылетела, как летучий муравей для брачного полета. Это была счастливая случайность, что мы столкнулись друг с другом без всякого предопределения. Мы просто столкнулись и теперь летим, отклоняясь от своих путей, слегка удивленные тем, что мы делаем, отказавшись от всех своих принципов и ужасно, совершенно неразумно гордясь собой. Из всего этого для нас возникает какая-то гармония… И это великолепно!

— Чудесно! — сказала Анна-Вероника.

— А если бы кто-нибудь рассказал тебе про нас и про то, что мы делаем, безотносительно к нам, — тебе бы такая пара понравилась?

— Я бы не удивилась, — отозвалась Анна-Вероника.

— Но если бы другая женщина спросила у тебя совета? Если бы она сказала: «Вот мой учитель, человек измотанный, женатый, уже не юноша, и между мной и им вспыхнула пылкая страсть. Мы намерены пренебречь всеми нашими узами, всеми обязанностями, всеми установленными требованиями общества и заново начать жизнь вместе». Что бы ты ответила?

— Если бы она нуждалась в совете, я бы ответила, что она и не способна на такие поступки. Я ответила бы, что, если у нее могло возникнуть хотя бы сомнение, этого достаточно, чтобы отказаться от таких отношений.

— А если это отбросить? Подумай хорошенько.

— Все равно, там было бы другое. Ведь это бы не мог быть ты.

— И не ты. Я думаю, здесь-то и кроется вся суть. — Он уставился на легкую рябь. — Законы правильны до тех пор, пока не возникнет особый случай. Законы существуют для неизменных предметов так же, как фишки и позиции в игре. Но на мужчин и женщин нельзя смотреть как на неизменные предметы; они все — эксперимент. Каждое человеческое существо — новое явление, и оно живет, чтобы создавать новое. Найди то, что ты хочешь больше всего на свете, убедись, что это так, и добивайся этого изо всех твоих сил. Если ты останешься жив, это хорошо и правильно; если умрешь — тоже хорошо и правильно. Твоя цель достигнута… Это и есть наш случай.

Он снова тронул зеркало воды, пробудил в ней воронки и заставил голубые контуры в ее глубинах корчиться и вздрагивать.

— Это и есть мой случай, — тихо сказала Анна-Вероника, не спуская с него задумчивых глаз.

Затем взглянула вверх на сосны, поднимавшиеся по склонам, на залитые солнцем, громоздящиеся друг на друга утесы и снова посмотрела на лицо Кейпса. Анна-Вероника глубоко вдохнула сладостный горный воздух. Ее взор был мягок и серьезен, а на решительно очерченных губах лежал легкий отблеск улыбки.

Потом они брели по извилистой тропинке над их гостиницей, охваченные любовью друг к другу. После путешествия ими овладела истома, день был теплый, воздух невыразимо мягкий. Цветы и трава, ягоды земляники, изредка пролетающая бабочка — все эти интимные мелочи стали казаться им более интересными, чем горы. Их руки, которыми они слегка размахивали, то и дело соприкасались. Между Анной-Вероникой и Кейпсом воцарилось глубокое молчание…

— Я сначала предполагал отправиться в Кандерштег, — наконец сказал он, — но здесь очень приятное место. В гостинице, кроме нас, нет ни души. Давай тут переночуем. Тогда можно гулять и болтать сколько душе угодно.

— Я согласна, — ответила Анна-Вероника.

— Ведь это же все-таки наш медовый месяц.

— И все, что у нас будет.

— Это место удивительно красивое.

— Любое место станет красивым… — вполголоса отозвалась Анна-Вероника.

Некоторое время они шли молча.

— Не знаю, — начала она опять, — отчего я люблю тебя и люблю так сильно? Теперь я понимаю, что это значит — быть несдержанной женщиной. Я и есть несдержанная женщина. И я не стыжусь того, что делаю. Мне хочется отдаться в твои руки. Знаешь, пусть бы мое тело сжалось в крошечный комочек, и ты бы стиснул его в своей руке и обхватил пальцами. Крепко стиснул. Я хочу, чтобы ты держал меня и владел мною вот так… ну всем во мне. Всем. Это такая чистая радость — отдать себя, отдать тебе. Я никогда не говорила таких вещей ни одному человеку на свете. Только грезила, что говорю, но избегала даже грез. Как будто на мои губы был наложен запрет. А теперь я снимаю печать — ради тебя. Одного только мне хотелось бы, чтобы я была в тысячу раз, в десять тысяч раз красивее.