Выбрать главу

Матвей вошел в соседний со своим подъезд и, перескакивая через три ступеньки, взлетел на четвертый этаж… И вот уже давил без устали на кнопку заливистого звонка и, утопив свое ухо в диванной пухлости обивки, прислушивался к затихающим трелям… И вот наконец-то (вечность прошла) расслышал ленивое шарканье как будто веревкой связанных ног.

Оглушительно щелкнул замок, из-за двери наружу высунулась толстомясая Володькина физиономия и посмотрела на Матвея с круглым недоумением коровы. Светло-серые, размером с голубиное яйцо, глаза Володьки, немигающие и выпуклые, неизменно смотрели на мир вот в таком «животном» оцепенении, тяжело и как-то напряженно-туго поражаясь многообразию форм живого, от чего у тебя создавалось впечатление, что имеешь дело с ярко выраженным дебилом.

И таков был этот «неиспорченный», наивный взгляд, и такой ощутимо тяжелой представлялась по-бычьему грузная фигура Крымова, что никто и не подумал бы предположить наличие мозгов у этой груды мышц, но мозги тем не менее были. Неожиданно подвижные и гибкие мозги студента-первокурсника физмата и поборника рок-н-ролльной свободы.

— Ты чего? — спросил Володька и с мукой животного, ведомого на убой, покосился назад, в пыльный сумрак прихожей. Полутьма под этим взглядом как будто напряженно запульсировала, из чего не лишенный проницательности Матвей заключил, что в квартире находится кто-то чужой.

— Дело есть, — отвечал он резким шепотом.

— Не до дел мне сейчас, — прошипел сдавленно Крымов. — Давай быстро говори, что надо.

Матвей, решив поиздеваться, вытянул шею и посмотрел Володьке за массивное плечо.

— Это кто там у тебя?

— А ты сам-то как думаешь, кто? — взбеленился Володька. — Чувиха у меня, не ясно, что ли? — прошипел он Матвею на ухо — очень тихо, но в то же время и с напором, с горделивым торжеством.

— Слушай, дело есть. Выручай, и я сразу отвалю. Слушай, дай мне свой «Вранглер», всего на один вечер, а?

Крымов только присвистнул от возмущения.

— Ты умом, что ли, двинулся, а, чувачок?

— Ну, вот так нужны! — Матвей рубанул себя ребром ладони по горлу. — Меня чувак один на хату позвал, сказал одеться фирменно.

— Да ты чего? Куда их тебе? Да ты знаешь, чего мне их стоило достать? Да и потом: ты же в них утонешь — ты себя со мной сравнивал?

— Утону, зато не разорву — тебе же лучше, — резонно заметил Матвей.

— Да у тебя же ноги — спички.

— Да где они спички? Нормальные, человеческие ноги. Не такие, конечно, как у некоторых мамонтов, но носить-то можно. Ну, чего ты, Крым? Один раз прошу — выручай! Если ты, Крым, мне джинсов не дашь, я у тебя тогда за дверью стану и буду в нее трезвонить. Весь кайф тебе обломаю.

— В морду захотел? По лестнице спущу щенка.

— Ну, зачем такие жертвы, Крым? Все же можно прямо здесь решить. Ну, просят же тебя, по-человечески просят. Один раз всего только и надену, а беречь их буду, как зеницу ока. Отвечаю.

— Ну, ты клещ, Камлайка. Ладно, погоди. Да не лезь ты — куда полез? Здесь постой.

Через пару минут Володька выволок в прихожую голубые, простроченные желтой ниткой штаны.

— И смотри мне, чтобы завтра же были как новые. Я проверю. Если что, семь шкур с тебя спущу.

— Отвечаю: верну как новенькие.

Сложив полученный от Володьки «Вранглер» вчетверо, Матвей засунул джинсы в невиданный пластиковый, с двумя веревочными ручками пакет. Сунул Крымову пятерню и отчалил.

Их обитую черным дерматином дверь он открыл своим ключом и, постаравшись придать голосу обычную твердость, с порога крикнул в направлении кухни: «Мам, я пришел». Из кухни доносилось ожесточенное шкварчание; шипящее масло на сковородке все больше сатанело, должно быть, покрываясь и лопаясь от возмущения несметными пузырями. В нос ударил щекочущий, дразнящий запах.

Плотно прикрыв за собой дверь, он метнулся к кровати и вытащил из пакета крымовские джинсы. Одним мигом сдернув ненавистные совпаршивовские и, несомненно, шитые на корову штаны, он просунул конечности в вожделенные раструбы «Вранглер. Блю белл». Прихватив обнову у пояса (чтобы не съехала на самую середину бедер), он приблизился к зеркалу. По длине пришлись в самый раз, но вот только немного висли, слегка болтались, не обтягивали Матвеевы ляжки вполне… Сквозь широкие лямки на поясе Матвей продел отцовский широкий ремень из толстенной, очень жесткой и грубо выделанной кожи. У ремня была особая сквозная пряжка — в прорезь нужно было вставить и протянуть свободный конец ремня и зафиксировать его при помощи специального зажима. Латунная начищенная пряжка сияла, как золотая, и под пупком у Матвея, в низу живота ярился и скалился грозный клыкастый лев с сильно скошенным назад низким лбом и пещерным, неандертальским черепом.

Перед зеркалом Матвей сделал мужественное, волевое лицо и чуть выпятил нижнюю челюсть. Посмотрел немигающими, чуть прищуренными глазами. Хладнокровный и дерзкий, как и те, в чей заповедный мир ему предстояло вступить — под ритмы «Жучков», которые снимал на слух с магнитофона. Те были красивы, независимы, бесстрашны и при желании могли разрушить весь мир до основания. Они не питали иллюзий, их жизнь не подчинялась неумолимому расписанию; они делали, что хотели и когда захотят, и Матвею уже чудился пронзительный визг ошалевших от нетерпения отдаться девушек Можно всех и сразу. Нужно лишь научиться правильно управлять той атомной энергией, что таится в рок-н-ролльном «чижик-пыжике», пропущенном через кишки живых музыкантов и мощные электроусилители.

«Жучков» он первый раз услышал у Володьки Крымова. Однажды Володька зазвал его к себе, зарядил в магнитофон бобину и объяснил, что сейчас будут петь развратные бабы. Зашипела пленка, а затем послышался треск пластинки, с которой был переписан звук. Очень нежный, но в то же самое время и не совсем женский голос заорал на английском кэнт бай ми лав — под безжалостный бит барабанов, под нестройный рев неслыханных электрогитар. С такой мощной стеною звука, с такой скоростью игры Матвей еще не сталкивался. И столкновение это было подобно крушению поезда.

Электрическая гитара то кашляла и задыхалась, то носилась ошалевшим мотоциклом по кругу, то, вырвавшись из-под власти чудовищно учащенного ритма, взмывала ввысь и совершала в воздухе мертвую петлю. Это был не джаз. Если джаз состоял из потребности касаться, то это — из потребности сжимать, притискивать, залезать рукой под юбку. И еще колошматить, крушить все подряд, что ни попадя. Оконные стекла. Суповые тарелки. Пюпитры и рояли. Гипсовых горнистов и решетчатые ворота. Все ракетные комплексы НАТО. Все то, что по ту и по эту сторону Луны. Вот к чему призывали двуполые голоса англоязычных сирен. Нет, они не призывали, нет… так сказать было бы неправильно, но именно такое чувство, такое желание, идущее как будто из-под земли — оттуда, где залегает раскаленная магма, — это пение пробуждало. То была свобода абсолютная, беспримесная — и настолько очищенная от сомнений, что разреженным ее воздухом было трудно дышать.

Стянув «Блю белл», в одних трусах Матвей отправился на кухню, где мать производила последние приготовления к позднему обеду (или раннему ужину). Скоро должен был вернуться отец и, шмякнув о массивную тумбу толстокожим портфелем (с гравированным медным ромбиком «от друзей и сослуживцев»), снять пиджак, закатать рукава и долго, по-собачьи фыркать над раковиной, хлеща себе в лицо черпаками воды, а потом утереться мохнатым полотенцем и явиться на кухню со словами «ну, и козлы!».