Максимилиан становится свидетелем отвратительных сцен, цинизм в отношении к женщине ранит молодого Дезанзака в той же мере, как и автора.
Когда в поисках истины и добра герой сталкивается с «умоляющими», то есть с сестрами-урсулинками, Максимилиан отталкивает их от себя своим неверием.
Пафос атеизма поднимает эту книгу над другими современными произведениями.
Веяния времени, тональность литературы fin du siècle[8] коснулись и этой прозаической вещи Барбюса. Он с увлечением выписывает эротические картины, наивно полагая, что это и есть истинное подражание Эмилю Золя.
Идеалы автора оставались расплывчатыми. В романе повторялись мотивы безысходности и одиночества. И все же «Умоляющие» написаны не тем юношей, еще ничего не изведавшим в жизни, который стенал и убивался в стихах, а человеком возмужавшим, страстно ищущим пути к справедливости.
Да и сама образная ткань книги становится яснее, строже. Постепенно уходит туманная символика. Ее заменяют вполне реалистические образы, язык утрачивает аморфность. Фразы чеканные, лаконичные. Ритм повествования несколько замедленный — мало действия, преобладает исследование, но движения души — само действие.
Поль Дезанж, автор популярной во Франции книги о Барбюсе, рассказывает, как он посетил маленькую виллу на Лазурном берегу, где трудился Барбюс. Критик запомнил слова писателя:
«Это моя тенденция… род мании… Я всегда хочу нарисовать нечто осязаемое, чего можно было бы коснуться, сконцентрировать свет на одном лице, обрамленном тенями, глубокими тенями».
Точь-в-точь как на полотнах Эжена Каррьера; Барбюс видел эти полотна, в мастерской художника и очень любил их.
Рисунок первой прозаической книги Барбюса уверенный, четкий. Книга написана талантливой рукой, рукой мастера. Однако чувствуется, что эта книга — трамплин. Автор напряжен, он готовится к прыжку, он уже готов сделать его, этот прыжок, в большую, идейную литературу.
Богемная литературная среда не одобрила романа Барбюса.
Некий литератор Расни, правда, находил его сильным и надеялся даже на присуждение автору Гонкуровской премии. Но книга вышла небольшим тиражом, обширной прессы не получила. Барбюс принял это как должное. Когда ему предлагали подумать о переиздании книги, он отказывался: «Зачем? Я уже далек от нее».
«Далек»? Но где же он?
Не успела просохнуть типографская краска на страницах «Умоляющих», как уже был набросан план новой книги.
Он обдумывал ее, а позднее писал в тихие ночные часы, достававшиеся ему как награда за день, полный забот. Он погружался в стихию творчества, стихию, которой мечтал отдаться целиком.
Часто до рассвета падала его острая угловатая тень на легкую занавеску окна.
Он работал так пять лет, вырывая время для творческих занятий у повседневной журналистской суеты. Служба у Лаффита занимала почти все дневные часы. Барбюс редактировал журнал «Я знаю все». Редактировать по тогдашним понятиям означало, что он «делал» этот журнал почти в одиночку. Изданию, рассчитанному на массового читателя, он пытался придать оригинальность и внести нечто свое в его довольно банальное содержание. Но эти стремления вошли в непримиримое противоречие с жестокими законами тиража.
По улицам сновали миллионы потенциальных читателей. Слонялись мужчины и женщины, руки которых должны были выхватывать у газетчиков пахнущие типографской краской листы, взгляды которых должны были пожирать газетные полосы.
Барбюс страстно желал, чтобы именно его издания хватали руки, чтобы их искали глаза читателя! Увы! Как разгадать, на что он накинется завтра? И что станет добычей тряпичника, прежде чем будет прочитано?
Как-то Барбюс пожаловался на неудачи своего журнала блестящему и легкомысленному Альфреду Валетту.
— Твое издание называется «Я все знаю»… Вот если б ты назвал его «А я что-то знаю!» — вот тогда парижане атаковали бы киоски! — заметил Валетт.
Барбюс расхохотался. Но ему было невесело: деятельность его в издательстве была напрасной тратой сил.
Он углубился в рукопись нового романа.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Юность века была запятнана преступлениями правителей. Франция золотым дождем наполняла опустевшую казну русского царя. И машина мести заработала с новой силой. В страшное четырехлетие 1905–1909 годов репрессии в России достигли невиданных размеров.