Он застегивается на все пуговицы и делает знак, словно желая сказать: «Смотрите только, что сейчас будет!», — и открывает дверь в «залу».
Если бы президент господин Пуанкаре появился в этой комнате под фотографиями родственников, в бедном свете керосиновой лампы, стоящей на столе, его появление не произвело бы такого эффекта.
Старушка закудахтала, распираемая сочувствием к папаше и восхищением бравым Жеромом, а Молчальник на радостях выговорил сразу четыре слова с паузами после каждого:
— Вот. Он. Все. Скажет.
Жером отвешивает поклон. Он садится, торжественный, словно на молебне. И все слушают, как вдохновенно врет Жером.
— Можно думать, что он был не кузнецом, а священником по крайней мере, — шепчет за дверью Всезнайка.
— Не говори. Торговцу тоже нужен ораторский талант, чтобы расхваливать свой товар, — замечает Пузан.
Жером ничего не слышит. Он изливается в воспоминаниях. Он вспоминает то, чего не было. Он описывает подвиги храбреца. Он рассказывает, как пуля «сразила отважного Этьена и он упал, словно стебелек травы под косой».
— Да, папаша, черт побери, все завидовали такой геройской смерти!
…Идет дождь. Старик уезжает. Он сидит на подводе, в нее впряжен какой-то скелет, кожа да кости, — разве это лошадь? Пузан ходит около и вздыхает.
— Обыкновенный конь военного образца, — замечает Жером.
Жером здесь самый главный… Старик обнимает его на прощанье и тычется трясущейся головой в его мощную грудь. Жером распространяет роскошный запах ваксы, он имеет элегантный — в окопном понимании — вид даже под дождем. Он подсаживает старика на подводу.
Все машут вслед шапками, кепи, а Пузан, который боится простудить голову, — какой-то рваной тряпкой.
— Спрячьте ваши кружева, мосье, — говорит Жером, — они пригодятся вам на следующем балу.
Барбюс стоит у окна, он наблюдает эту картину: ни дать ни взять прощанье родственников на деревенской улице. Он не может поручиться, нет, он вовсе не уверен в этом… Но ему кажется, что он узнал в старике своего давнего знакомого, собачника с улицы Аббатов.
Если это он, действительно он, то надо признать: жизнь и беды порядком изменили его. Почти до неузнаваемости.
Видимо, черты мальчика, его сына, тоже было трудно угадать в облике солдата Этьена. И все же неизмеримо легче, чем узнать солдата Этьена в том, что от него осталось на высоте 130.
3
Ночь была такой темной, что едва можно было видеть свои руки. Работали на ощупь. Укрепляли проволочные заграждения перед линией траншей. А проклятые колья прямо-таки вырывались из рук во тьме, так круто замешанной, что, казалось, с трудом можно протиснуться через нее. Разве это работа для строевой роты? Где же эти собаки из рабочих команд? Боятся высунуть нос из деревни? Дрыхнут в овинах, как фон-бароны. Дело строевых солдат — окапываться и стрелять, стрелять и окапываться. А не путаться в проволочных полях, жалящих, словно крапивные заросли.
Но даже ругаться можно было только про себя, что, как известно, не дает никакой разрядки. Не могло быть и речи о том, чтобы запалить трубку. Неприятель, как уверял сержант, только того и ждет.
Черт его знает почему, но если бы сержант и не твердил об этом, они бы все равно почувствовали близость бошей. Они здесь, совсем близко. Притаились и ждут. Ждут, чтобы кто-нибудь выругался или запалил трубку.
Кто-то потянул Барбюса за полу шинели. Это Гюи, щупленький человечек с вечным насморком. Всегда у него под носом висит капля, как электрическая лампочка. «Эй, посвети сюда, сопливый!» — кричат ему со всех сторон. Но он не обижается.
Что ему надо? Он показывает жестами: давай отползем. Они отползают в сторону.
— Смотри, — шепчет Пои.
Теперь, когда они столько времени крутились в кромешной тьме, она уже не кажется непроницаемой. Контуры покосившихся столбов с обрывками проводов, бугры засохшей грязи, засыпанный фашинами ров — все выступает смутно, приблизительно, скорее угадывается. Просто уже знаешь наизусть вечный пейзаж войны!..
— Послушай, Барбюс, тебе ничего не кажется?
Что ему должно казаться? Все же он всматривается, он ощупывает глазами пространство впереди. Ничего не видно, однако он уверен, что там идет какое-то движение, что-то перемещается, что-то ползет, и так как не может быть ничего другого, то ясно, что это боши.