Выбрать главу

— Я уже писал о том, что Манук однажды на репетиции вдруг задрал голову и чуть не стукнул меня в грудь. Я его легонько хлопнул прутиком, и он снова поднял и опустил голову. Потом я соскочил с Манука и дотронулся прутиком до его уха, приговаривая: «Кланяйся, кланяйся…» А потом приказывал только голосом. В дальнейшем я научил его поднимать ногу, и получился «комплимент».

— Как же теперь будет с ним?

— Посмотрим…

И мне явственно представилась картина, которую я наблюдал в Иванове и искренне пожалел тогда, что этого не видит зритель. В маленькой комнатушке в двух клетках сидели обезьяны шимпанзе. Одна из них недавно болела, и на манеж их Исаакян не выпускал. Но обе не должны были терять форму.

Обычно присутствие постороннего человека, хотя бы и члена худсовета Союзгосцирка, раздражает животных. Здесь ничего подобного не произошло. Выразительнейшими своими глазами обе обезьяны жадно впились в Исаакяна. Дрессировщик поздоровался с каждой, затем одну за другой раскрыл дверцы клеток. Но обезьяны не выскочили наружу. Исаакян неторопливо окликнул первую обезьяну. Та вышла (именно вышла!) из клетки, взяла веревку, привязанную одним концом за батарею парового отопления, повесила другой конец (со стремянки!) на крюк под потолком, попробовала, хорошо ли веревка висит, и выжидающе уставилась на дрессировщика. Исаакян вызвал вторую обезьянку, та забралась на веревку, улеглась, словно в гамаке, а ее подружка начала ее осторожно раскачивать. Затем веревка была ими водворена на место, обе влезли в клетки. Дрессировщик простился с обезьянами, и мы вышли.

Разумеется, подобную идиллию артисту удалось создать при участии верных своих помощников, долгие годы деливших с ним тяготы приручения и дрессировки, — уже упоминавшейся Ксении Григорьевны Ченчик, Николая Казанкова, Александры Корабельниковой и тех служителей, которые работают с ним сейчас. Радости и тревоги Исаакяна разделяет его жена Тамара, не мыслящая своей жизни без цирка.

— Так как же теперь будет с Мануком? Он ведь вышел из повиновения…

— Бегемотов раздражают переезды, я уже говорил об этом. Только после пяти-шести выступлений в новом городе у меня с ними устанавливаются нормальные взаимоотношения.

— А удавы?

— Этим все равно. Они и в дрессуре не нуждаются. Я могу утром получить нового удава и вечером с ним работать.

— Но с Мануком-то как? Ведь он почувствовал свою власть над тобой…

Исаакян вздохнул и поморщился. Затем осторожно потрогал свои надтреснутые ребра.

— Я же говорю — посмотрим… Что я сейчас могу еще сказать?..

Несколько позже мы с Исаакяном сидели в гостинице «Москва» среди наших артистов, вернувшихся из гастрольной поездки по Мексике.

Исаакян поднял бокал:

— Давайте выпьем за цирк… Со всеми его бедами и радостями!

И, глядя на своего давнего друга, я от души пожелал ему успешно продолжить прерванную работу. Пожелал тогда мысленно, теперь это делаю вслух…

Да, риск неотделим от профессии циркового артиста, с этим приходится считаться. Животное остается животным даже в системе государственных цирков, где занимает штатную должность. Я еще раз желаю артисту успеха и думаю, что к этому пожеланию присоединятся все, кто хоть однажды видел выступление Степана Исаакяна или хотя бы прочитал о нем и его экзотических питомцах.

В дни празднования 2750-летия Еревана Степан Исаакян на манеже местного цирка снова встретился с Мануком. Встреча прошла, выражаясь официальным языком, «в обстановке дружбы и взаимопонимания». Вскоре труппа пополнилась новым участником — слоненком по имени Самбо. Затем обезьянами. А сам Исаакян стал народным артистом Армянской ССР.

Жизнь продолжается.

ЦИРКОВОЙ ДРАМАТУРГ

(На правах исповеди)

Родился я в семье музыкальной: отец был виолончелистом, брат — пианистом, мама пела, а я возмечтал стать артистом драматическим.

Но в Самарском театральном техникуме, куда я поступил, сценическое мастерство преподавал мейерхольдовец, помешанный на биомеханике. Он втянул нас в свою веру, и мы больше кувыркались, нежели читали монологи.

И когда Самарский цирк затеял грандиозную пантомиму «1905 год», наиболее хорошо кувыркавшихся пригласили в ней участвовать. Мы гирляндами висели на веревочной лестнице, изображая восставших потёмкинцев, и пели революционную песню. В 17–18 лет, когда ничего не страшно, каждый старался забраться под самый купол. Директор цирка всегда приходил нас смотреть, и не потому, что ему нравилось наше пение, а потому, что боялся как бы лестница не оборвалась — висело-то на ней человек двадцать. Однако лестница выдержала, а я «отравился» цирком на всю жизнь.