или история чужой жизни, восхождения или падения, случайно подслушанная, нас глубоко тронет, постепенно, незаметно прорастет, и что-то нужное и дельное при этом происходит-таки, что-то изменяется в нас! Невероятно точное попадание в крохотную болевую точку, единственную во всей броне - и неизвестно еще, как отзовется... Мы собираем прошлое, настоящее и будущее, упорно, кропотливо, из мелких кусочков, взглядов.
улыбок, минутных встреч, мимолетных одобрений, крохотного тепла... а кругом мерзость и насмешка, одни завывания, злая бессмыслица. Тяжело сознавать тупость и безнадежность всего устройства, еще больней помнить про исключения из правил, сохраняющие жизнь добру и теплоте. Никто не придаст смысла нашей жизни, если мы сами этого не сделаем... если не поможем другому сделать. Не раз я вспоминал того муравья, которого в детстве убил, засыпал насмерть.
11.
Мне было лет пять, я думаю, потому что помню, и потому что сделал это скобки, определяющие время. Я смотрел, как он ползет, как осыпается песок под упрямыми его ножками. Я насыпал на него горсть песка и смотрел, как он выползает. Сначала молчание и неподвижность, потом появляется шевелящаяся точка, осыпаются песчинки - вот и он, отряхнулся и упорно ползет в том же направлении, что и до Cлучая, который понять не может, но стремится преодолеть... Я делал это еще и еще, а он все выползал и выползал... Нет! я не убил его - испугался, отступил перед его упорной волей. Признал игру преступной, незаконной, и смотрел, как он уползает, на этот раз непобежденный.
Даже теперь!.. Я так сильно хотел, чтобы тот муравей оказался жив, что придумал конец истории, спрятался, а слова... стали выходом, спасением, чтобы создать себе уютный уголок и сидеть в нем, задрав повыше ноги. Чертова литература. Еще одна ширма, скрывающая собственную мерзость, попытка казаться, а не быть.
Я убил его из любопытства, еще не понимая, что сам такой же муравей. А потом сам выползал, выползал, выползал...
И все же, это было лучшее время, возникла щель, возможность сказать свое слово, не вспоминая постоянно собственное тело. Как я жил?.. Что чувствовал, когда смотрел в зеркало, в черные зрачки и окружающую их радужку цвета рыбьей чешуи с пятнами ржавчины?.. Я по-прежнему ненавидел слепые силы, управляющие судьбами людей, с которыми сталкивался. Я бы ненавидел бога, если б верил в его существование.
Ненавидел бы и презирал. Я презирал устройство мира, эту бездушную и слепую машину. Но одновременно во мне укрепился и вырос острый интерес к себе, своей истории, и к жизни других людей тоже, потому что все мы беспомощны и вовлечены в поток, нас несет, несет, смывает, словно грязь весной... Все-таки, посмотрим, посмотрим, что еще будет?.."
Трудное время.
1.
Потом слой сравнительно спокойной жизни начал истончаться, прохудились декорации, проступила реальность, к которой я привык с детства, готовый к постоянным поражениям, рваным ранам, голому багровому мясу на голенях.
В самом начале я увидел странный сон, в нем была Лида.
Я редко теперь вспоминал о ней. Иногда представлял себе, как она живет, вышла замуж, у нее дети, и что она забыла обо мне. Как-то вспомнил - мы ели картошку с соленым огурцом, у нее смешно отопыривались щеки, глаза круглые от удовольствия, она любила поесть... Как сидим на скамейке перед химическим корпусом, она там готовилась к экзаменам в пустой аудитории, а я ей мешал. Как встретились в темном зале, уже начался фильм, мы с Борисом пробирались на первый ряд, который любили, и вижу - сидит, а рядом этот хмырь, лейтенантик, белесая сволочь... Она неловко ухмыльнулась и все, мы были в ссоре. Потом мирились, она пришла, наклонила голову, я увидел ровный проборчик... светлые волосы, мягкие, не очень густые...
Этот сон был особенный. Я стоял у окна и смотрел как она бежит за трамваем. На повороте вагончик замедлил ход, она схватилась за поручни - и повисла, ее отнесло назад и прижало к корпусу. Надо прыгать, ей не подтянуться!.. Она не прыгает, так и висит и смотрит в мою сторону, будто знает, что я вижу ее... а я стою, напряжен, и ничего сделать невозможно... Потом она упала, дальше не помню...
С этих дней и началось трудное время для меня..
2.
Первым случаем была ссора с Генрихом. Я забыл сказать, что слыл хорошим переводчиком, но никому не говорил, что писал прозу. Вышли две книги рассказов, повесть, но под псевдонимами, иногда я слышал, как знакомые упоминали о них, некоторые с одобрением, многие с непониманием или даже с озлоблением. Наверное, потому, что я писал о простых вещах редкими простыми словами. Я всегда считал, что надо писать прозрачно даже о сложности, находить точные слова. Все написанное должно легко читаться и даже петься, не стоит загромождать людям дорогу к глубине своими придумками.. Меня же окружали люди из науки, они были образованны, знали много всякой всячины, но сами ни слова своего не сказали. В науке можно прожить всю жизнь и не сказать ни единого своего слова, так много всего здесь можно повторять и проверять. Научная истина часто требует повторных доказательств и прояснения нужных деталей. В том, что я делал не было доказательств, если вопрос о них возникал, то все здание рушилось - это литература. Или есть доверие к твоему вранью или его нет. У людей науки простота и искренность вызывали оторопь, рассказы казались или хитрым ребусом или выдумкой идиота. Не все были такими, но большинство. Они всю жизнь искали истину за сложностью и обычно не находили, такая находка в механизмах мира случается редко и требует особого таланта и везения. Кроме того, они стремились быть современными в своих взглядах на искусство, ведь быть современным в науке насущная необходимость, оспаривать которую невозможно - то, что доказано вчера никто повторять не станет. И потому в моих простых рассказиках они искали подвох, игру, спрятанные в кустах рожицы, тайные смыслы... Ажурные легкие построения оставались незамеченными, тайных смыслов они не находили, это раздражало и отталкивало.
Генрих, оказывается, тоже был из этих, хотя свиду казался понимающим.
Но я это понял довольно поздно.
3.
Однажды, придя ко мне, а он это делал исключительно редко, ходил к нему я, он увидел на столе книжку стихов одного довольно известного литератора, почти машинально взял ее и стал смотреть. Я не беспокоился - книга и книга, что такого. И забыл про дарственную надпись со словами одобрения моей книге, которую я раньше подарил ему. Смешно сказать, даже в такой малости я не сумел избежать разоблачения, мне не прощалась любая моя ошибка. Иногда мне казалось, кто-то пристально следит за каждым моим неуклюжим шагом, чтобы тут же наказать. Какая подлая мелочность! Позже, здраво поразмыслив, я обычно смеялся над своей подозрительностью - надо же, увидел в хаосе причин враждебный замысел...
Генрих был поражен, он допытывался, я должен был объясниться. Он не обрадовался за меня, после этого наши отношения пошатнулись. Ему, оказывается, надо было, чтобы я был несчастным неудачником-филологом, со своими графоманскими переводиками, а он передо мной процветающий, умный и богатый ученый. Теперь оказалось, что я довольно известен среди профессионалов, считаюсь хорошим прозаиком и при этом скрываюсь.
Почему-то нежелание выставлять себя напоказ вызывает особое недоверие и раздражение, писать, оказывается, мало, надо еще показывать себя. У меня к этому свое отношение. Литература уводила меня от ничтожного тела, от боли, страха и хватания за стены, от пристального внимания ко всему, что может служить подставкой для ног. Поэтому судьба книги и каждого рассказа была для меня отдельной историей; я стремился отбросить их от себя подальше, чтобы спасти, как тонущий моряк выбрасывает за борт бутылки с записками. Книга, как зверь или ребенок, нуждается в заботе и первом толчке, иначе пропадет или сто лет будет ждать нужного человека. Раньше, бывало, дожидалась, а теперь бесполезно - вовсе пропадет. Мир безумен и попирает ногами тех, кому не удалось выползти из-под песка. Поэтому я стремился, чтобы книгу прочитало хотя бы несколько понимающих людей.