Выбрать главу

"Главная беда не боль, а страх. Ты не бойся, хуже не будет. Боль не смерть, а ведь и смерть тысячу раз побеждают, а она нас - только один.

От боли не умирают, от страха - сколько угодно. Если болит, значит живой еще. И никогда не думай - за что?.. Самая поганая мысль. Ни за что, так или никак. Жизни наплевать, есть ты или нет. Знай навсегда - никто тебе не должен, нигде тебя не любят, нигде не ждут. Тогда легче будет. Так устроено. Никакого в этом нет смысла, считай, что тебе еще повезло искоркой мелькнул в черной дыре, а мог и не возникать. А встретишь свет, тепло, тем более радуйся - особая удача.."

Тогда я думал, она не любит меня, а теперь считаю по-иному. Тогда я думал - как жестоко, пожалела бы, по голове погладила... А теперь вижу, что тогда было бы. Любовь приятное чувство, но в сущности сопли. Мать уважала во мне живое существо, и хотела дать оружие для борьбы, чтоб не скис, не лег бы на первом же перекрестке, когда придется дорогу переходить. Правда, с этой коляской она дала сначала слабину, но потом уж молчала, когда я стонал, ползал и хватался за стенки. И я встал и пошел, да. Боженька ваш, сволочь, не помог мне. Ефим мне помог, моя мать, и я сам, сам!

6.

Ефим погубил Исаака, тому семнадцати еще не было. Мать говорила сорокалетний кретин взял с собой в побег несмышленыша... Как я теперь понимаю, Ефим спас тогда, перед огромной сибирской зимой брата жены. Их привезли без всего, с одним чемоданчиком, бросили где-то на сибирском полустанке, и в ту зиму погибли многие из прибывших, особенно дети.

Исаак через полгода все равно умер. Но это я раньше, когда был молод, думал, что все равно. Он прожил еще полгода! И умер в Ташкенте, вдохнул напоследок теплый воздух. Ефим сказал - "Фашисты сволочи, будем с ними драться. Но сначала выйдем вон из России. Здесь тоже сволочи, но они разгильдяи, мы выберемся."

Они добрались до Средней Азии, до Ташкента. Здесь Исаак подхватил сыпной тиф, Ефим отвез его в больницу, покрутился день-другой рядом и исчез, он должен был попытаться. Мать не могла простить - оставил, как ты мог...

А что он мог тогда, а что она могла потом со мной, ноги новые дать, что ли?.. Если ты не за себя, то никому не нужен, никому. Только своей жизнью можно помочь, не словами, а жизнью - кто-то узнает, поднимется в нем волна, бешенство или восторг, - он распрямится, встанет, забудет страх... Я знаю, в этом смысл, мне помогли несколько живых, несколько мертвых, люди и звери, жили или выдуманы, разницы никакой. Что еще за бог...

7.

Ефим выкинул меня, вытолкнул из последних сил, дал под зад, чтобы опомнился, не застыл, не забывал, что нельзя себя жалеть и отпевать раньше времени тоже нечего. С тех пор я не вернулся в коляску. Если б снова засел, предал бы его, пусть мертвого - предательство не знает смерти, оно не прощается. Ефим втолкнул меня в жизнь, я начал биться за себя и не мог уже себя предать, да.

Я прочитал книжку про Засса, был такой силач из обрусевших немцев, обычного роста парень, но очень упорный. У него была своя система тренировок, а у меня своя. Через два года я свободно ходил, только бегать не мог - ноги заплетались. А ниже голени все тот же страх божий, так сказала сестричка в клинике, где мне выдрали гланды. Мне тогда было четырнадцать, она смотрела на мои руки и грудь как кошка на сметану, а потом обнаружила ноги. Для такого младенца руки у меня были особенные, гонки на коляске не прошли даром. А ноги... Я запомнил ее глаза, и с тех пор никто ног не видел. Даже Лида. Я ее встретил, когда был уже на третьем курсе, я учился на филолога, русская литература. Сам Лотман нам преподавал. А Лида на медицинском. Как мне удалось скрыть от нее ноги, не хочется объяснять. Я об этом рассказывать не люблю, только скажу - мне не было трудно, она не любопытствовала. Тогда другое время было, люди многого стеснялись. Я думаю, это хорошо. Все строится на запретах, мораль, культура, никакой свободы и в помине нет. Ни покоя, ни воли. Никакие права человека не помогут, хорошо, если есть, но тогда только и проявляется настоящая несвобода... Но не стоит мудрить, я плохой философ. Мы стеснялись, обожали темноту. Лиде неловко было меня разглядывать, и это помогло мне выжить. А потом у нее и вовсе любопытство ко мне пропало. Появился физик Волгин, тогда физики были в большой моде. Блондин-штангист, он пел туристские песни, это был хороший тон и признак бунтарства. Я много лет с нежностью слушал эти песни, тоскливые, воющие и хрипящие. А потом прошло, воспоминания остались сами по себе, а песни оказались слабыми, и я переживал, что приходится признавать это. Особенно жаль мне было Окуджаву, который под старость возомнил себя большим писателем и поэтом, а писал и пел все хуже и хуже, хотя все сильней старался. Он был мне симпатичен до конца, и мне больно было смотреть на его старания и веру. Люди хотят обмана, без него жизнь страшна.

После гитариста возник лейтенант Пунин, техник дудаевского полка боевых истребителей, с аэродрома за рекой. Дудаев был красив, кавказский аристократ, летчики его все вышколены, а остальные - как везде, и технарь Пунин тоже как везде, кряжистый блондин с лицом-размазней из деревни под Калинином, теперь это снова Тверь, он пил авиационный спирт и искал студенточку-деревню, чтоб из своих краев была. Лида одна была калининская, он ее моментально углядел, и между ними что-то возникло. Я постоянно чувствовал - он рядом крутится. Он брал уверенностью, что все равно она для него устроена. Он был прав, но я этого знать не хотел. Мы с ней почти не расставались, и все равно я чувствовал - стоит мне уйти, исчезнуть на лекциях или на кафедре, как он тут же появится, просунет пьяную рожу в дверную щель, проникнет весь, с неизменной бутылочкой "красненького", для начала, с идиотской ухмылкой, настоенными на мате деревенскими шуткамиприбаутками... С другой стороны, что во мне хорошего, я уж не говорю о своей тайне, еще тот подарок. Вроде не глуп, но разумом никогда не жил, его доводы мало для меня значили, как приправы к еде - можно с ними, а можно и обойтись. Не интеллигент, не те книги в детстве читал и вырос в отрыве от большой культуры. Театр, к примеру, не любил, и до конца, видно, не полюблю. Терпеть не могу игру на публику, хотя сам всерьез никогда не жил. Но это другое - я был нежизнеспособным с того самого времени, как возник из двух клеток, и далее, все свои годы. Карабкался, выползал из песка, как тот муравей... но об этом долгий разговор. Я был обречен, потому что не любил ум и не слушал его. Кумир века - ум, это уж потом секс, деньги - тоже кумиры нашего времени, для тех, кто попроще. Ум свойство врожденное, сродни способности оптики различать две точки там, где глаз видит одну.

Он превращает жизнь в шахматную доску... Да, жизнь... она стала открытым продуваемым всеми ветрами пространством. Кому-то это нравится, а мне нужна была своя нора, и чтобы стенка за спиной. Все близкие мне люди оба отца, мать и многие из тех, кого я знал, оказались неспособны к жизни в этом веке, который досконально облазил и обнюхал все тупики низости и уродства, протащился по всем лужам, выгребным ямам и помойкам, побывал на всех вершинах и копошился во всех провалах. А если кто из таких, как я, и выжил, то, значит, случайно проскочил, как вошь сквозь частый гребень.

Но вернемся к Лиде и Пунину, Аркашкой его звали.

8.

Они поняли друг друга с полуслова, хотя она и кривилась, студентка-медичка на старинном факультете - "пьянь...", но он был свой.

И отец ее, отставник--майор, сразу его признал, с утра фиолетовый насквозь проспиртованный алкаш, ему и пить не надо было, разве что глоток-другой и спирт в нем вскипал. Мать Лиды умерла от туберкулеза.