Только теперь Нефедов заметил, что усталая женщина, призвавшая на его беду этого коротышку подполковника, уже не сидит, а стоит перед ним, сжимая стетоскоп поднятыми к груди руками, и смотрит на него очень странно, словно узнала и боится сказать об этом.
— Все ясно! Вот вам, Марья Кирилловна, и миокардодистрофия в юношестве! — Подполковник сердито засопел и быстро пошел к выходу. Уже рванув на себя белые двери, остановился, наклонил голову, словно к чему-то прислушиваясь. — Впрочем… Возможно, это остаточные явления после общей дистрофии? Курсантов все же получше кормят, чем в аэродромной роте… Хм… Может… Может, рискнем? Все равно у них полгода теоретический курс. А там, перед полетами, снова послушаем. Парень-то молодой…
— Спасибо, Юлий Максимович! Конечно!..
Он вышел, не дослушав, громко стукнув дверью.
Марья Кирилловна, все еще сжимая стетоскоп, повернулась к дверям и смотрела на них, пока не смолкли в коридоре удаляющиеся шаги. Потом она повернулась к Нефедову.
— Ой, что же это я! Вы одевайтесь, пожалуйста, одевайтесь!.. — Марья Кирилловна положила стетоскоп на стол, провела узкими ладонями по лицу и, когда опустила руки, удивила Нефедова почти веселой улыбкой.
— Все у вас будет хорошо, — нараспев приговаривала она, быстро заполняя страничку в медицинской книжке. — Вы только хорошо… кушайте. Вкусно, не вкусно — обязательно все съедайте.
Нефедов послушно кивнул, а про себя усмехнулся. Видела бы Марья Кирилловна, как вчера, в наряде по камбузу, подмели они с Пашкой Тюриным по неписан-ному закону камбузного наряда остатки от обеда. На нос пришлось по три борща, по три вторых и по четыре компота. Хлеба смолотили с буханку. И еще б могли! «Обязательно все съедайте». Вот смешнячка!
— И спорт… Конечно, спорт, — продолжала, уже перечитывая написанное, Марья Кирилловна. — Вы спортом занимаетесь?
— Да-да… — неуверенности в ответе Марья Кирилловна не заметила.
— Только не чересчур! — Она назидательно потрясла над столом синей ученической ручкой. — Нагрузку на ваше сердце надо увеличивать постепенно… Очень постепенно! Обещаете мне?
— Конечно!
— Ну вот… — Она аккуратно промокнула написанное, закрыла мягкую, из серой бумаги, медкнижку, но почему-то пе отдавала ее Нефедову. Отвернувшись к незашторенному окну, за которым курсант в перемазанном краской комбинезоне уныло белил самодельной кисточкой кирпичи вокруг чахлого побега, Марья Кирилловна настороженно спросила: — Где вы жили в Ленинграде?
— На Петроградской… Большая Зеленина. Знаете?
Она поспешно закивала.
— Ладно! Идите. И помните, о чем я вас просила. Сладкого побольше, по возможности!..
Прошло месяца полтора. Уже чуть отрасли еще в карантине остриженные волосы, и теперь можно было перед увольнением, предварительно смочив голову, даже наметить нечто вроде косого пробора. Как-то вечером старшина сверхсрочник Литвин, заложив руки за спину и перекачиваясь с ноги на ногу, словно мерил он своими шагами беспокойную палубу крейсера, а не драенный-передраенный в штрафных нарядах дощатый пол курсантской казармы, дважды прошелся вдоль замершего синеблузого строя и, остановившись точно на середине его, глядя куда-то поверх курсантских голов, строго спросил:
— Хто мою хванеру на клынья попылял?
Строй ответил сдержанным, хотя и довольно явственным смехом. Нефедов, улыбаясь, взглянул на старшину и тут же счел за благо обрести самое что ни на есть серьезное выражение лица, ибо именно серьезность невозмутимо сохраняло аскетически сухощавое, как всегда идеально выбритое лицо старшины первой курсантской роты: Василия Васильевича Литвина, видимо, мало беспокоила форма заданного вопроса. Он ждал четкого и честного ответа по существу: кто из курсантов стащил из каптерки два листа отличной фанеры, припасенных старшиной в точности неизвестно для каких, но уж, конечно, для ротных, а не личных нужд? Кто стащил эту дефицитную по военному времени фанеру с явно злоумышленной целью: вырезать из фанерных листов трапециевидные клинья и после отбоя натянуть на них смоченные штанины казенных брюк, дабы придать оным расширенную книзу форму, то есть породить давно осужденный на флоте клеш — признак пижонства и разболтанности?
Раздавшийся смех, разумеется, не мог считаться ответом по существу. И потому старшина Литвин, легко игнорировав несколько обидную реакцию строя и ничуть не заботясь о лексической стороне дела, стал негромко покашливать, дожидаясь установления полной тишины.
— Та-ак… В друге пытаю: хто мою хванеру на клынья попылял?
На этот раз смеха не было. Не было, однако, и ответа. И через минуту напряженной тишины прозвучал старшинский приговор:
— Отмечаю нечестность и трусость первой роты. Гань-ба! Увольнения сегодня не будэ… Курсанту Нефедову зайти до меня в каптерку.
В пахнущей залежавшимся сукном и ружейным маслом комнатушке старшина Литвин первым делом бесцеремонно оглядел брюки Нефедова. Нет, круглые, с наметившимися над коленями вздутостями дудочки нефедовских брюк, хотя и не являли собой образец морской формы, никаких тенденций к расклешиванию не имели. Старшина Литвин вздохнул и извлек из ротного журнала серенький бланк увольнительной записки.
— Хто вам будэ капитан Курзенкова?
— Не знаю никакой Курзенковой.
Ну як же? — Старшина укоризненно покачал головой. — Капитан медицинской службы Курзенкова лично обратилась к старшему лейтенанту Гурскому с просьбой отпустить вас до них.
— Марья Кирилловна?
— Маоуть, для кого и Марья Кирилловна, а старший лейтенант Гурский приказали направить вас к капитану медслужбы Курзенковой. Ось вам увольнительная. До ноля часов…
От Марьи Кирилловны Нефедов возвратился с огромным пакетом. Дневальный и еще двое не успевших уснуть курсантов, наверное, с полчаса хрустели на всю казарму домашним печеньем, мыча от удовольствия и закатывая глаза.
— Стоп, ребята! Тюрину оставим малость.
— Нечего! Уснул — все.
Нефедов все же отнял у явно зарвавшегося дневального кулек с остатками печенья.
Утром Тюрин оценил и кондитерские способности капитана медслужбы Марьи Кирилловны Курзенковой, и самоотверженность своего верного кореша Юрки Нефедова, сумевшего отстоять для него немалую толику печенья.
— Мог бы и разбудить по такому случаю, — вздохнул Тюрин, стряхивая крошки с растопыренных пальцев.
— Да жалко было.
— Пряников?
— Тебя, дурака. Сопел больно сладко.
Недели две спустя Тюрин осторожно спросил:
— А чего ж ты Марью Кирилловну не проведаешь? Или помоложе найти хочешь? У молодайки-то пирогами не разживешься.
Нефедов нахмурился.
— Да ладно тебе! Совсем шуток не принимаешь…
Я к тому, что и неудобно вроде. Раз сходил, пряников натрескался, еще мешок с собой приволок — и все. Будь здорова, тетя! Невежливо получается.
— Не могу я к ней идти.
— Что так?
— Она все… про Ленинград спрашивает.
— Ну так и правильно- Земляки ведь!
— Погибли у нее все там.
…Нефедов долго молчал, когда Марья Кирилловна, напоив чаем с домашними, непонятно из чего сделанными, но вкусными, взрывчато распадавшимися во рту сухариками, ублаженная его, Нефедова, сытостью, присела против гостя за стол, подперев щеку сложенными ладонь к ладони руками, и осторожно попросила:
— Теперь расскажите… Все расскажите, как там это было.
Ну что было ей рассказывать?
…Дальних зениток и даже неблизких бомбовых разрывов бабушка уже не слышала. Когда грохало рядом, так что звенела посуда в буфете и начинал раскачиваться зеленый, теперь сильно поблекший от пыли абажур, из соседней комнаты, где лежала, не вставая, бабушка, раздавался ее хриплый, но все еще сильный голос:
— Юрка!.. Окаянный! Не ленись — спускайся в убежище! Ведь не жил еще… Убью-ут!..
«Ну и пусть!» — с каким-то злорадным равнодушием думалось Нефедову, но перед бабкиной заботой было стыдно, и он кричал: