Маккиавелли говорит о том, что государю недостаточно быть украшенным простыми дарованиями, а я желал бы, чтобы, кроме этого, властитель помышлял и о том, как ему народ свой сделать счастливым. Народ, пребывающий в довольстве, никак не может помыслить о возмущении; блаженствующие больше страшатся лишиться такого государя, которой является их благодетелем. Поэтому никак не восстали бы голландцы против испанцев, если бы тирания последних не возросла настолько, что голландцы в случае восстания были по карйней мере не более несчастны чем до того[2].
Королества Неаполь и Сицилия неоднократно отходили от Испании под власть императора, а от императора снова к Испании.[3] Во всякое время завоевание это было весьма легко осуществить потому, что обе власти казались весьма строгими, и потому народы этих государств при каждом завоевании питались надеждой найти в новом владыке своего защитника.
Какое различие между неаполитанцами и лотарингцами! Ибо когда последние с легкостью признали чужое господство, вся Лотарингия утопала в слезах. Они жалели о том, что лишались потомков тех герцогов, которые в течение многих столетий владели этим процветающим государством, тех, кого они причисляли к достойным любви государям. Память о герцоге Леопольде была для лотарингцев настолько любезна, что когда после его смерти вдовствующая супруга принуждена была оставить город Люневиль, весь народ пал на колени пред ее колесницей и несколько раз пытался остановить ее лошадей, и было тогда много соболезнования и пролития слез по этому поводу.[4]
ГЛАВА III. О СМЕШАННЫХ ДЕРЖАВАХ.
Пятнадцатое столетие, в которое жил Макиавелли, являлось еще довольно бесчеловечным. Тогда печальная слава победителей и крайние предприятия, возбудившие к себе известное почтение по той причине, что они совершались во множестве, были предпочтены кротости, справедливости, взаимной симпатии и всем добродетелям. Ныне же я вижу, что человечность предпочтительнее всех свойств победителя. Ныне не поступают уже более столь дерзновенно, чтобы возвышать похвалами бесчеловечные страсти, являющиеся причиной всего, что опустошает этот мир.
Я охотно бы желал знать, что побуждает человека возвышаться? И по какой причине он может намереваться основывать свою власть на злосчастии и гибели других людей? И как он мог думать завоевать славу в то время, когда он других делал несчастными? Новые приобретения государя не делают тех, кем он владел до этого, могущественнее; его подданные никакой от этого прибыли не имеют, и он заблуждается, воображая, что из-за этого он стал счастливее. Разве мало таких государей, которые с помощью своих полководцов овладели землями, которых они так никогда и не видели? Это и есть известный род воображаемых завоеваний, когда делают несчастными многих, чтобы тем удовлетворить своенравие одного только человека, чаще всего совсем не заслуживающего того.
Допустим, что этот победитель овладел всем миром; но сможет ли он завоеванным управлять? Ибо сколь бы государь ни был велик и славен, однако он остается весьма ограниченным существом. Едва ли он сможет вспомнить названия своих земель, — то, к чему, казалось бы побуждало его честолюбие, желавшее, чтобы о завоеваниях его было известно повсюду; однако даже для этого он оказывается мал.
Пространство земель, которыми обладает государь, не делает ему чести; несколько миль земли, прибавляемые им к своему владению, не делают его славным; ведь, напротив того, владеющие лишь десятой частью его земель бывают намного славнее.
Заблуждение Макиавелли при рассуждениях о славе победителя могло в свое время быть общепринятым в тогдашнем обществе, и, на самом деле, не являлось результатом его злобного характера. Впрочем, ничто не может быть так омерзительно, как некоторые средства, которые он предлагает для удержания завоеванных земель.
Еcли их исследовать подробно, то ни одно из них не является законным или справедливым. Необходимо, говорит, он, истребить весь род, владевший этими землями перед их завоеванием. Можно ли читать эти положения без содрогания сердца? Ведь это означает попирать ногами все, что есть святого в этом мире, и открывать дверь всяческим заблуждениям. Таким образом, если честолюбивый государь силой отторгнет земли от другого государя, то как можно предоставлять ему право тайно убить, или отравить ядом побежденного? Победитель, если он поступает таким образом, вводит тем самым обычай, который будет способствовать его собственному падению. Другой, честолюбивее и способнее его, воздаст ему тем же и, напав на его земли, с таким же бесчеловечием с которым тот казнил его предков, велит лишить его жизни. Макиавеллиево время предоставляет нам много примеров подобного рода. Не видим ли мы, что папа Александр VI находился в опасности низвержения с престола за его злодеяния, что гнусный его побочный сын Цезарь Борджиа, будучи лишен всех земель, скончался в ничтожестве, что Галеаццо Сфорца был умерщвлен в церкви, что Людовик Сфорца как узурпатор скончался во Франции в железной клетке, что Йоркские и Ланкастерские князья в конце концов истребили друг друга; что греческие императоры один другого тайно лишали жизни, пока в конце концов, турки воспользовавшись их злодеяниями и слабостью, вовсе их не уничтожили.[5]
3
Речь идет о событиях начала XVIII в., когда, после войны за Испанское наследство Неаполь перешел под власть Австрийского императора. Однако в 1735 г. в королевстве Обеих Сицилий (столицей которого был Неаполь) воцарилась испанская ветвь Бурбонов.
4
После войны за Польское наследство (1733-35) герцогство Лотарингское было передано Станиславу Лещинскому.
5