Элегии Тибулла и Пропорция имеют больше точек соприкосновения, нежели различий. Нередко двустишие одного легко принять за двустишие другого. Их объединяет общее следование за александрийской элегией — путь, проложенный уже Катуллом. Нам трудно уяснить степень их несамостоятельности, поскольку от поэзии александрийцев почти ничего не сохранилось. Очевидный элемент александринизма — вкрапление в стихи мифологических мотивов, причем у Проперция в большем количестве, чем у Тибулла. Другая черта, идущая от александрийского вкуса, — преобладание любовной темы.
Оба римские элегика воспевают своих возлюбленных. У Тибулла их две: сперва Делия, затем Немесида. Нельзя сказать, чтобы эти образы были обаятельны, — корысть ржавчиной ложится на их молодость и красоту. Воспетая Проперцием Цинтия — просвещенная, понимающая в стихах и музыкальная девушка, по-видимому, из куртизанок. Чувство к ней Проперция относительно горячее, нежели пассивно-лирическое отношение Тибулла к его героиням. Мы едва ли сделаем ошибку, если применим к Тибуллу термин «сентиментальность». Эта черта сказывается у него и в отношении к жизненным наслаждениям. Он видит их в мирной сельской жизни, в деревенском труде, в простоте быта, — нетрудно усмотреть в таком настроении общность с Феокритовыми и Вергилиевыми буколиками, тоже вызванными к жизни побегом просвещенного горожанина в искусственную атмосферу «трианонов». Поэзия Тибулла очень ровна, чиста, благонравна. Она изобличает в авторе прекрасные черты характера, которые могут показаться и «прекраснодушием». Несколько большая страстность Проперция вызывает неровность в его поэтическом стиле, то риторическом, то как будто простоватом, — может быть, сказывается невысокое, провинциальное происхождение поэта.
У обоих римских элегиков, наряду с известной растянутостью, особенно у Тибулла, немало столь удачных строк, что иные из них вошли в литературу как навсегда запомнившиеся поэтические формулы. Этим сказано, что дарования обоих поэтов были выдающимися, и мастерство владения литературной формой обеспечивало их стихам долговечность. Нам, читателям столь отдаленной от них эпохи, Тибулл и Проперций доставляют еще и познавательную радость. В их элегиях отражается бытовая жизнь Рима с такой свежестью, что мы чувствуем себя как бы и не отделенными от них двумя тысячами лет.
Третий элегик Рима — Овидий — пользуется всемирной славой. Его поэма «Метаморфозы» изумляет богатством воображения и блистательностью поэтических качеств. Но и элегии поэта заслужили признание веков не понапрасну. Они составляют три больших цикла. Первый, жизнерадостный, любовный, — плод молодых лет, второй и третий отражают ссылку поэта. Первый цикл, так называемый «Amores», в общем, близок по типу к элегиям Тибулла и Пропорция. Их героиня Коринна — едва ли реально существовавшая женщина, — скорее, собирательный образ. Овидий был еще больше, чем Гораций, лишен прямого лирического дарования. Любовь в его элегиях — это лишь тема, повод для создания стихов, увлекательно свежих, полных юмора и наблюдательности, но никак не излияние восхищенной или отчаявшейся души. Александринизм чувствуется в «Amores», пожалуй, больше, чем даже у Проперция, он переполняет элегии Овидия мифологией и риторикой. Однако исключительность таланта и блеск мастерства ставят Овидия-элегика в то положение победителя, когда его уже не судят.
Поздние элегии Овидия явились результатом постигшей его жизненной катастрофы. Все, вероятно, знают судьбу поэта, о ней неоднократно напоминал нам Пушкин. Август подверг Овидия жестокой каре, основная причина которой так и осталась неизвестной. Официально инкриминируя ему эротическую вольность его ранних сочинений, особенно поэмы «Искусство любви», он сослал поэта на западное побережье Черного моря, в глухой городок, где Овидий и умер в постоянной тоске по Риму. Оттуда-то, из скифских Том, Овидий и посылал в Рим свои скорбные и умоляющие о милости элегии, которые объединены в пять книг под общим названием «Печальные». С ними смыкается цикл «Посланий с Понта». Элегии, написанные в ссылке, — вопль о спасении, но рядом с этим, превосходное поэтическое воспроизведение жизни в скифском захолустье.
Следующий период римской поэзии, именуемый «серебряным веком», обнимает время, приблизительно соответствующее I веку н. э. Рим переживает эпоху, быть может, самую кровавую и развращенную. Болезнь, разложившая впоследствии могучий организм Римской империи, будто проявляется здесь в первой бурной вспышке — это дни Нерона, Тиберия, Калигулы, Домициана. Чистая лирика, и так не слишком свойственная римской душе, в этот период вовсе смолкает. Нарождаются и развиваются новые для Рима жанры поэзии: продолжает жить сатира нравов, в пределах, допустимых цензурой абсолютизма, а наряду с ней быстро завоевывает первенствующее положение уже знакомый нам по греческой, особенно эллинистической эпохе жанр эпиграммы.
Первым голосом в толпе римских эпиграмматистов был поэт Марциал. Можно смело сказать, что эпиграмматическое наследие Марциала перетягивает на чаше весов все остальное, созданное римскими остроумцами в этом жанре. Марциал был родом из Испании. Это характерно для времени: в римскую литературу именно с I века н. э. стали вступать представители «провинций», достигавших, впрочем, культурного уровня столицы. Последние годы жизни он провел на родине, бежав из Рима, где изменились к тому времени политические обстоятельства и где он потерял своих покровителей.
Причисление Марциала к лирике весьма условно. Если лирика действительно — самовыражение души, то тем менее достоин Марциал лирического венка. Его душа обнажена достаточно откровенно в четырнадцати книгах его высокоталантливых мелочей. Но никакая степень талантливости не может в наших глазах оправдать всей низменности его поэзии. В ней виден, конечно, не только автор, видно и то клонящееся к упадку общество, на потребу которому он сочинял свои не всегда чистоплотные творения. Марциал принял на себя роль литературного потешника при императорах и вельможах, которых случай возвел прямо из рабской убогости на высшие ступени общественной лестницы. А кто не знает, что именно такие выскочки более, чем кто-либо, требуют угождения. И Марциал проявил настоящее искусство «поэтической рептилии».
То он забавляет читателя невинными домашними мелочами, вроде описания всяких яств и питий, то едко высмеивает кого-нибудь, а это всегда приятно человеческой злобности. Но не это главное. Главное то, что он — развратен. Сам? Трудно сказать. Но он не мог не понимать, почему над табличками его стихов таким румянцем вспыхивают щеки у подростков, и у матерей семейств, и у молодых девушек. Каких только уроков нет в его эпиграммах! Это прямой ответ циника на требования прощелыг и доброхотных проституток, в каких постоянно превращалось высшее общество столицы.
Но почему все же всемирная слава? Ответ — в пользу поэта. Марциал — не Барков. Марциал — это и Вольтер, и Рабле, и даже отчасти Пушкин, столько истинного блеска в его сатирической едкости, в его неиссякаемом остроумии, в поэтической точности его «зарисовок», в краткости, доступной лишь высокому литературному дарованию. Человечество при проверке временем частенько готово извинить поэтам нравственные пороки, особенно в области эротической, ради их других достоинств. Приходится принимать Марциала, каков он есть, и при этом быть уверенным, что его поэзия всегда найдет ценителя.
Богатейший, но замутненный поток эпиграмм Марциала заканчивает лучший, классический период римской поэзии.
Далее следуют те века, которые обычно объединяют термином «Рим упадка». Политически это несомненно так. Но в то же упадочное время возникают новые поэтические явления, во многом предрешающие особенности последующей литературной эпохи. Поэзия повторяет зады классики, но наряду с этим такие поэты, как Авсоний, или Тибериан, или Клавдиан, дарят нам произведения, непохожие на произведения предшественников. Особенно «Мозелла» Авсония говорят нам о новом видении мира и новых потребностях читателя.
Но мы уже в пределах V столетия. Скоро Рим падет как великая держава, расколется на две половины, и в обеих империях поэзия потечет по новому, христианскому руслу, чтобы вскоре достигнуть расцвета в гимнах церкви.
С. Шервинский