Выбрать главу

Впрочем, если отцы ещё и хранили память о былом достоинстве, то в детях она была обязана угасать; дети вообще очень быстро и легко адаптируются к любым социальным условиям; не зная иного, они не видят в них решительно ничего противоестественного – и уж тем более позорящего свободного человека. Поэтому выросшие на самом дне дети Рима становились истинными римлянами, то есть не помнящими никакого родства и безразличными ко всему, кроме сиюминутных физиологических позывов, паразитами. Дармовой хлеб, дармовые развлечения, да ещё возможность время от времени размять свои члены, «руку правую потешить» в кровавых стычках с клиентами других патронов, – что ещё нужно одноклеточным? Однако и эти истинные дети Рима, привыкшие только требовать от него, скорее поступятся им, чем какой-то своей мелкой корыстью, и уж во всяком случае не станут жертвовать собственной жизнью, когда он будет погибать.

Таким образом, подводя своеобразный итог, можно сказать, что возвысивший до пределов возможного само понятие гражданства, великий город унизил и уничтожил своего гражданина. Но этим он погасил и инерцию своего собственного восхождения. И вместе с тем (это может показаться загадочным и противоречивым, но история вообще полна загадок и противоречий) дух гражданства не умирает, просто он принимает какие-то иные, пусть и шокирующие современного человека, формы.

Похоже, здесь история замыкается в какой-то круг. Само понятие гражданина, то есть свободного человека, готового с оружием в руках отстаивать свободу своего отечества, впервые возникает только там, где осознается плотное окружение источающим угрозу чужим враждебным началом. Строго говоря, правообладание – это ведь только одна из сторон гражданства, другая состоит в обязанности постоянного расширения (или, как минимум, непрерывного утверждения) полноты своих прав путём ограничения правоспособности других; свобода одних в условиях античного города – это сумма несвобод всех прочих, кто вовлечён в орбиту господствующей воли. Поэтому возможность беспрепятственно пользоваться высоким правом гордого римского гражданина на полный государственный пансион может быть уравновешена только одним – чьей-то обязанностью регулярно поставлять все, необходимое для его достойного содержания. Ну а там, где эта обязанность не возлагается на себя добровольно, в ход должна вступать сила. Иными словами, монолитная масса этих двуногих одноклеточных непрерывно источает высокое напряжение агрессии. Собственно, это единственное, что сплачивает её, но монолит военного строя куда крепче абстрактного единства интересов. Какой же из государственных институтов, во многом (если не во всём) зависящих именно от голоса этой монолитной в своей жажде добычи массы, способен противиться её энергии и остановить военную экспансию? Как-то раз из-за срывов поставок хлеба толпа задержала на Форуме самого императора: «А когда со снабжением начались трудности из-за непрерывных неурожаев, и однажды его самого среди форума толпа осыпала бранью и объедками хлеба, так что ему едва удалось чёрным ходом спастись во дворец, – с тех пор он ни перед чем не останавливался, чтобы наладить подвоз продовольствия даже к зимнюю пору».[237]

В общем, многое давший миру, Рим собственным же оружием лишил и себя и все присоединённое к нему главного – исторической перспективы, ибо отныне сохранение жизнеспособности Империи могло быть обеспечено только одним – жёсткой кристаллизацией её форм. Между тем все организационные, политические, идеологические формы государства, которые вырабатывались в ходе многовековой адаптации к непрекращающейся войне против всего своего окружения, превращаются в специфический инструмент, «заточенный» только под войну, они жизнеспособны исключительно в её условиях. А это значит, что со временем они сами становятся пружиной военной экспансии, и никакой альтернативы ей уже нет и в принципе не может быть.

§ 3. Месть рабов

Таким образом, город-Левиафан пожинает то, что он сам же и посеял. Все покорённое им и пропитанное (часто бессознательной, но от этого ещё более страшной, ибо она становится органичной) ненавистью к нему начинает со всей возможной жестокостью мстить. В этом нет никакой разумно поставленной цели, как (наверное?) нет сознательно поставленной цели у отравленной отходами цивилизации природы; но, как надругательство над природой возвращается цивилизации вырождением самого человека, поругание окружающего мира метит той же печатью вырождения сам Рим. Что толку от тех высоких идеалов, которые рождаются торжественным «римским мифом», если сам этот миф, укореняясь в искалеченных городом душах обращается «мерзостью запустения»? Мстит великому городу превратившийся в обуянного самыми низменными инстинктами подданного его былой патриций, мстит стремительно разлагающееся италийское крестьянство, мстит и все умножающееся поголовье рабов.

Условия содержания рабов, конечно, не остаются неизменными; рост общей культуры не проходит даром, да и вообще человеку свойственно оставаться человеком в любых условиях бытия, а это значит, что постоянное соприкосновение с обездоленными в сущности им же самим не может не трогать его душу, не задевать его совесть. Словом, постепенно отношения между рабом и господином меняются к лучшему.

Кроме того, с ростом завоеваний римлянин обретает вкус к богатству, а это влечёт за собой формирование разумного трезвого взгляда на ту выгоду, которую способно обеспечить бережливое рачительное отношение к своей «говорящей» собственности. Наконец, огромная концентрация весьма взрывоопасного материала в тесных городских пределах вынуждает строить с ним какие-то новые отношения, которые исключали бы возможность его самодетонации.

Словом, времена меняются, и постепенно раба берет под своё покровительство даже закон. Правда, римский закон ничуть не уравнивает его со свободным: за один и тот же проступок раба наказывают несравненно строже, чем римского гражданина; невольник не вправе жаловаться в суд на своего обидчика, не может владеть собственностью, вступать в брак; по-прежнему господин может его продавать, дарить, тиранить – но уже нельзя было его убить или изувечить. Стали даже вырабатываться общие правила, регулировавшие порядок и условия освобождение раба, положение рабыни, забеременевшей от своего господина, положение её ребёнка. В некоторых случаях обычай или закон давал рабу право апеллировать к закону о перемене своего господина и в отдельных – добиваться успеха. Вообще с течением времени закон всё чаще и чаще берет рабов под свою защиту.

А впрочем, здесь нужно принять во внимание и другое обстоятельство. С течением времени претерпевает значительные перемены самый дух общества, эволюционирует его взгляд на такие ещё со времён Гильгамеша вечные для человека материи, как добро и зло, вот только раб так и остаётся рабом, то есть существом, выброшенным за границы любых обязательств одного человека перед другим; и даже явное улучшение его положения едва ли поспевает за этими переменами. Поэтому в каком-то высшем – соотносительном с общей историей нравов – смысле его положение ничуть не меняется, больше того, не исключено даже, что и ухудшается, ведь развитие способности к состраданию сопровождается повышением чувствительности к тому, что раньше не вызывало никакой боли…

О рабах, занятых в сельскохозяйственном производстве и на горно-рудных работах, уже сказано. Именно эти люди, вытягивая на своих плечах всю экономику Рима, одновременно лишали её всех перспектив развития, постепенно загоняли её в глухой исторический тупик. Дешевизна невольничьего труда выступала разлагающим экономику огромного государства началом. Между тем необходимо понять, что развитие средств производства, совершенствование технологии, организации совместного труда – все это возможно (и необходимо) только там, где существует известный дефицит рабочей силы, именно её нехватка стимулирует поиск каких-то новых, более совершенных, технических, технологических, наконец, организационных решений. Говоря по-простому, организованная экономика возникает только там, где что-то необходимо «экономить». Греческое слово «oikonomike» означает искусство ведения домашнего хозяйства, меж тем домашнего хозяйства, где всё было бы в преизбытке, просто не существует в природе.

вернуться

237

Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. Божественный Клавдий. 18, 2.