Словом, это задержавшийся в своём развитии претендент на региональное господство. Может быть, именно этот исторический «инфантилизм» и не позволил завоевать первенство даже при поначалу явном, если не сказать подавляющем, военном превосходстве над всем окружением.
Впрочем, к тайнам войны оказывается причастной и Спарта. Точно так же, как и любой другой демократический полис Греции, каким-то наитием, глубинным инстинктом, хранящимся в том, что заменяет государствам генную память, она понимает, что война не сводится к противостоянию одних только вооружённых контингентов; а это значит, что для её ведения должны быть мобилизованы не одни только материальные ресурсы города, но и всё, что может служить победе, – закон города, миф города, совесть его гражданина. Только поэтому, несмотря на отставание в общем развитии, ей и удаётся стать главным претендентом на общегреческую гегемонию.
Напротив, успех Рима состоит в том, что ему удалось запустить машину обеспечения военной экспансии на самый полный ход. Афины в этом сравнительном ряду занимают промежуточное место между Спартой и Римом. Это продукт уже нового, сбросившего все ограничения родового строя времени, их лидерство обусловлено не только более прогрессивной экономикой, которая ориентирована на развитие торговли и ремёсел, но и энергией именно этого самодвижущегося «механизма». Вместе с тем трагедией Афин стало наличие мощного конкурента; в борьбе именно с ним была истощена энергия напора этого великого города. Между тем развитие полиса возможно только по восходящей, остановивший свою экспансию город обречён; если нет раскручивающейся спирали завоеваний, полис впадает в стагнацию и в конце концов становится чьей-то жертвой. Как кажется, именно это обстоятельство сослужило хорошую службу Риму: его удачей стало отсутствие достаточно сильных и удачливых соперников. С одолением Самния пал последний противник, который мог остановить его, сибаритствующие же города италийского юга – вообще не в счёт. К тому же и общая стратегия борьбы за гегемонию уже с выходом Рима на общеиталийскую арену не оставляла его конкурентам практически никаких шансов.
Заметим: общим для всех является то обстоятельство, что развитие античных городов-государств осуществляется не за счёт действия каких-то внутренних источников, но главным образом, за счёт аннексий и контрибуций. Естественно, что это не способствовало всеобщему процветанию того мира, взойти на вершину которого инстинктивно стремится каждый из них. В такой системе взаимоотношений возможно только умеренное обогащение одного за счёт сдерживания темпов промышленного развития всех других, но и то только тогда, когда будет создан известный задел военно-экономического превосходства города над своим внешним окружением. Поэтому суровость быта, долгое время культивировавшаяся и Грецией, и Римом как одна из высших добродетелей их граждан, была обусловлена обыкновенной нищетой, так резко контрастировавшей с богатством заморских городов, не испытывавших нужду в том, чтобы бросать любой образующийся излишек в топку непрекращающейся войны.
Больше того, одним из постоянных мотивов политической мифологии полиса того времени было утверждение того, что именно бедность является самой верной спутницей свободы, спутником же роскоши и богатства может быть только рабство. Демокрит утверждал, что бедность при демократии настолько же предпочтительнее так называемого благополучия граждан при царях, насколько свобода лучше рабства. Павсаний, победитель персов в битве при Платеях, показывая собравшимся греческим командирам захваченный шатёр персидского военачальника Мардония, восклицает: «Эллины! Я собрал вас, чтобы показать безрассудство этого предводителя мидян, который живёт в такой роскоши и всё-таки пришёл к нам, чтобы отнять наши жалкие крохи».[247] Когда бывший спартанский царь, переметнувшийся к персам Демарат, объясняет Ксерксу причину свободолюбия греков, ею оказывается «бедность, существующая в Элладе с незапамятных времён».[248] Послов Эпирского царя Пирра до крайности поражают в могущественном Риме, который к тому времени завоевал уже практически всю Италию две вещи – высокое достоинство самих римлян (Сенат показался им собранием царей) и одновременно их бедность.
Впрочем, мотив бедности как полюса притяжения лучших достоинств человека будет звучать ещё очень долго, вплоть до наших дней: в сказках европейских народов (да и в русских тоже) именно богатые, по преимуществу, одолеваются самыми низменными страстями; в мифологии классовой борьбы именно пролетариату было начертано утвердить на земле господство высших нравственных ценностей… Кстати, и преданность идеалам свободы и демократии в истории европейской мысли будет сопрягаться большей частью именно с бедностью, а вовсе не с богатством. Примеры роскоши, которыми пестрят описания Афин и Рима, ничуть не противоречат сказанному, ибо бедность государства и несметные богатства нескольких тысяч виднейших его семейств отнюдь не исключают друг друга (так и сегодня есть страны, население которых страдает от голода, однако это не мешает некоторым правящим семействам делать огромные вклады в заграничные банки). Впрочем, богатства и в самом деле со временем начинают аккумулироваться в античном городе, – но только после того, как он встаёт на имперский путь, другими словами, только после того, как размер собираемой со всех дани позволяет оставить что-то и на собственное обогащение.
Однако и здесь существует своя опасность. Вставший на путь завоеваний город давно уже не развивает свою собственную экономику. Захваченных трофеев, собираемой с «союзников» дани вполне хватает уже не только для продолжения военной экспансии, но и для более удобного устройства быта победителей. Но обеспечение длительного господства возможно только там, где есть не просто экономическое преимущество, но где существует подавляющее превосходство в развитии производительных сил. Между тем развития последних как раз и не происходит. Добившийся гегемонии античный полис в этом отношении если и превосходит своё окружение, то незначительно. Что же касается Спарты, то там вообще явное отставание в развитии. Словом, подавляющего превосходства нет, и это лишает античный город всякой исторической перспективы, если вообще не обрекает на катастрофу.
Отсюда, как кажется, было бы справедливым заключить, что в известных пределах, чем шире демократия, тем меньше шансы на стабилизацию полиса и переход к чисто интенсивному развитию за счёт его собственных, внутренних, ресурсов. В то же время развитие за счёт внутренних источников немыслимо без известной доли авторитаризма. Словом, демократическая форма организации античного города в этом аспекте предстаёт одновременно и как начало, порождающее мощный импульс к безостановочной военной экспансии, и как заточенный именно под неё инструмент. Упомянутый здесь Исократ наставляет свободных греков: «Мы и спартанцы безумны, потому что враждуем из-за ничтожных выгод, хотя под рукой огромные богатства, и разоряем друг у друга наши собственные земли, хотя в Азии нас ждёт огромная жатва». Поэтому, как бы ни был парадоксален вытекающий из всего этого вывод, положить конец военной экспансии можно только одним путём – уничтожив демократическую форму устройства или положив ей какие-то разумные ограничения.
Впрочем, нужно заметить: демократическое устройство античного полиса вовсе не превращает его граждан в каких-то особо опасных хищников, не делает единственным смыслом их бытия непрерывную агрессию. Утверждать такое, значит поступаться истиной. Расширение гражданских прав, привлечение граждан к управлению своим государством означает совсем другое – опору этого государства на самые широкие слои граждан в удержании завоеваний, в поиске наиболее рациональных и эффективных способов практического использования всех видов военной добычи. Наиболее же эффективным способом утилизации оказывается конвертирование последней в ресурс, который может быть использован городом в его долговременной оборонительной стратегии. Поэтому в целом население полиса отнюдь не становится агрессивней своих соседей, но ведь и превентивные войны во имя защиты своего отечества, в общем-то, мало чем отличаются от «настоящих» захватнических войн.