Но (пусть даже неявное) признание права на протест – это и есть признание права народа на участие в государственном управлении. Этим правом пользовались во все времена, и пользовались довольно активно. Поэтому не случайно во многих (если вообще не во всех) национальных культурах стихия бунта всегда приобретала сочувственную окраску; разбойные вожаки восстаний (будь то Робин Гуд, Стенька Разин или какой-нибудь Зорро) становились народными героями, о которых слагались легенды. Но знаменательно и то, что, даже расправившись с зачинщиками протеста, центральная власть никогда не посягала ни на одну из подобных мифологем, и уже одно только это (а уж тем более то обстоятельство, что часто она шла на известные уступки) означало, что воля народа в конечном счёте никогда не сбрасывалась ею со счётов.
Правда, нам могут возразить: какое же это право, если подобное волеизъявление всегда подавляется властью, часто даже силой оружия. Но ведь и борцы за права человека обходились с оппозицией, даже если в ней состояло большинство населения (а мы ещё увидим, что на родине демократии, в античном полисе стоящий у власти «народ» представлял собой «подавляющее меньшинство» жителей) далеко не лучшим образом. Парадокс же в том, что все монархии мира, в том числе и самого деспотического типа, не отрицая право своих подданных на протест, чаще всего ограничивали карательные меры расправой с его вождями, – выступающая же от имени народа власть ставила вне закона уже саму попытку протеста. Поэтому «врагами народа» – со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая свирепое пресечение любых форм сочувствия их судьбе, – оказывались все участники возмущения.
Вот, например.
Двенадцатого ноября 1793 года Баррер выступил в Национальном Конвенте с предложением, касавшимся судьбы Лиона. Принятое в тот день решение кончалось словами, ставшими смертным приговором для целого города: «Лион боролся против свободы – Лиона больше нет». И вот подчиняясь декрету, начинается казнь: «…буря разражается по заранее намеченной программе 4 декабря, и её отголоски грозно раскатываются по всей Франции. Рано утром выводят из тюрьмы шестьдесят юношей, связанных по двое. Но их ведут не к гильотине, работающей «слишком медленно», по выражению Фуше, а на равнину Бротто, по ту сторону Роны. Две параллельные наспех вырытые канавы дают жертвам понять ожидающую их судьбу, а поставленные в десяти шагах от них пушки указывают на средство этой массовой бойни. Беззащитных людей собирают и связывают в кричащий, трепещущий, воющий, неистовствующий, тщетно сопротивляющийся клубок человеческого отчаяния. Звучит команда – и из смертельно близких пушечных жерл в трясущуюся от ужаса человеческую массу врывается разящий свинец. Этот первый выстрел не убивает всех обречённых, у некоторых только оторваны руки или ноги, у других разорваны внутренности, некоторые даже случайно уцелели. Но пока кровь широким струящимся потоком стекает в канавы, звучит новая команда, и теперь уже кавалеристы набрасываются с саблями и пистолетами на уцелевших, рубят и расстреливают дрожащее, стонущее, вопящее, беззащитное и не могущее бежать человеческое стадо, пока не замирает последний хрип. В награду за убийство палачам разрешается снять одежду и обувь с шестидесяти ещё тёплых трупов, прежде чем закопать их истерзанными и обнажёнными.
Это первый из знаменитых пушечных расстрелов Жозефа Фуше, будущего министра христианнейшего короля, и на следующий день он гордо хвастает в пламенной прокламации; «Народные представители останутся твёрдыми в исполнении доверенной им миссии, народ вложил в их руки громы своей мести, и они сохранят их, пока не будут уничтожены все враги свободы. У них хватит мужества спокойно шагать вдоль длиннейших рядов могил заговорщиков, чтобы, шагая через развалины, прийти к счастью нации и обновлению мира». И в тот же день это печальное «мужество» ещё раз подтверждается смертоносными пушками на равнине Бротто; на этот раз перед ними ещё большее стадо. Двести десять голов убойного скота выводят со связанными за спиной руками, и через несколько минут их укладывают картечь и залпы пехоты. Процедура остаётся той же, только на этот раз мясникам облегчают неприятную работу – их освобождают после столь утомительной резни от обязанностей могильщиков. Зачем этим негодяям могилы? Сняв окровавленные сапоги со сведённых судорогой ног, обнажённые, подчас ещё корчащиеся тела просто бросают в текучую могилу Роны.»
«…Мины должны ускорить дело разрушения… Жители грубо изгоняются из домов, и сотни безработных, женщины и мужчины, за несколько недель бессмысленно разрушительной работы превращают великолепные произведения архитектуры в груды мусора. Несчастный город наполнен воплями и стонами, треском выстрелов и грохотом рушащихся зданий; пока комитет de justice [правосудия] уничтожает людей, а комитет de demolition [разрушения] – дома, комитет des substances [имуществ] проводит беспощадную реквизицию съестных припасов, тканей и ценных вещей.
Каждый дом обыскивается от погреба до чердака в поисках скрывающихся людей и спрятанных драгоценностей; везде царит террор двоих – Фуше и Колло, незримых и недоступных, прячущихся в доме, оберегаемом стражей. Лучшие дворцы уже разрушены, тюрьмы хотя и пополняются заново, но всё же наполовину пусты, магазины очищены, и поля Бротто пропитались кровью тысяч казнённых…»[3]
Таким образом, участие народа в государственных делах не чуждо никакой цивилизации вообще. А значит, в поисках того, что именно отличает демократическую форму правления от монархической, а по большому счёту – и Восток от Запада, можно спорить лишь о форме изъявления народной воли, а вовсе не о том, в какой степени одному способность принять на себя ответственность за судьбы страны органична, а другому – вообще противоестественна.
Впрочем, и значимые для Запада формы народного самоуправления были отнюдь не чужды Востоку. Об этом как-то не принято говорить, но первые города-государства, в управлении которых активно участвовало собрание, появились вовсе не в древней Греции, но ещё в поселениях, возникших в Месопотамии пять тысяч лет назад. Зародыш демократических форм организации государственной власти можно найти и в «ограждённом (стенами) Уруке», где, кроме совета старейшин, функционировало народное собрание (правда, в точности неясно, кто его формировал). Так, известно, что ставший героем древнего эпоса полулегендарный правитель Гильгамеш, опираясь именно на него отказался подчиниться воле царя, этим же собранием он сам был провозглашён царём, выдержал осаду и нанёс поражение посланным против Урука войскам города Киша. Да и нам, русским, трудно представить, что древнее право избрания своих государей не имеет никакого отношения к участию народа во власти. Напомним, что и Рюрик, и первый Романов были призваны на царство именно народом. Впрочем, народ обладал и правом изгнания; не забудем, что будущий национальный герой и святой заступник князь Александр Невский с соблюдением всех юридических процедур того времени был изгнан с княжения. Кстати, и вечевой колокол Великого Новгорода – это не просто пустой звук, а символ народоправства. «Вече ведало всю область законодательства, все вопросы внешней политики и внутреннего устройства, а также суд по политическим и другим важнейшим преступлениям, соединённым с наиболее тяжкими наказаниями, лишением жизни или конфискацией имущества и изгнанием <…> Вече постановляло новые законы, приглашало князя или изгоняло его, выбирало и судило главных городских сановников, разбирало их споры с князем, решало вопрос о войне и мире и т. п.», – пишет российский историк В. О. Ключевский.