Выбрать главу

Кстати, в этом единодушии гражданам римского государства часто не уступали даже рабы. Существует легенда, относящаяся ко времени первого принципата. Один из римских городов был осаждён варварами; защищавший его гарнизон погиб во время вылазки, в городе остались только женщины, дети и рабы. В это время вражеские катапульты забрасывали город посланиями, в которых говорилось, что если этот город падёт, женщины и дети станут добычей последних, которые смогут сделать с ними всё, что захотят. Но на краю гибели рабы потребовали оружия, чтобы защитить город. Оружие было выдано, и они победили, а после победы сложили в центре города из него большую пирамиду. Когда их спросили, почему они поступили так, рабы ответили: «Лучше быть рабами Рима, чем свободными в мире варваров».

Нужно ли говорить, что этими людьми двигало не одно только чувство глубокой благодарности к своей новой приютившей их родине? Легенды способны многое преувеличивать, здесь же, скорее всего, был прямой расчёт, что выгоднее – свести былые счёты или сохранить существующее положение, и, вероятно, этот расчёт показал, что куда выгоднее второе.

А впрочем, – мы ещё скажем об этом, – некоторую долю экзальтации, наверное, тоже нельзя было сбрасывать со счётов (да ведь и в случае победного штурма их ожидало отнюдь не освобождение). Мы, конечно, знаем, что Рим отличался крайней бесчеловечностью обращения со своими невольниками, но знаем и другое – освобождение рабов было сравнительно лёгким делом в этом городе: ещё победитель Карфагена, Сципион Эмилиан Африканский Младший (185—129 до н. э.) презрительно попрекал бушующую на форуме толпу тем, что он совсем недавно привёз её в Рим в цепях. Так что этот огромный город показывал нам образцы не одной только жестокости, но и доступного тому времени гуманизма (мы уже приводили здесь выписки из писем Сенеки, свидетельство Тацита о реакции народа на осуждение рабов, не предотвративших убийство Луция Педания Секунда), поэтому равнять всех римлян под одну гребёнку, конечно же, нельзя. К тому же не будем забывать, что и сообщество рабов тоже далеко не однородно, и многие из них – как ни парадоксально – были совершенно искренне заинтересованы в сохранении самого института рабства и честно служили ему. Словом, и этим людям доставалось что-то своё от эксплуатации завоёванных Римом земель.

Отсюда неудивительно, что политически бесправная масса провинциального населения, которая подвергалась жестокой и беззастенчивой эксплуатации со стороны римлян всех состояний, отвечала открытой ненавистью самому понятию Рима. Насколько велико было озлобление в провинциях против римлян, показывает такой факт: во время войны Рима с понтийским царём Митридатом местные жители провинции Азия в один день уничтожили 80 тысяч римлян, живших в малоазийских городах. Надо думать, что только одним днём дело не кончилось (не случайно другие источники говорят о 150 тысячах убитых), как надо думать и то, что среди растерзанных были и женщины, и дети… Во все времена уничтожение ненавистных символов вершилось убийством не только виновных.

§ 2. Свобода и правоспособность

Дело усугубляется тем, что долгое время римская провинция фактически не знает закона, властвующего в метрополии; поначалу она получает от победителя лишь его усечённый суррогат – так называемый lex provincialis, которым определялись её границы, административное деление и лишь некоторые сохраняющиеся за ней права. Каждая провинция поручалась римскому проконсулу или пропретору, которым вменялось в обязанность комплектовать и содержать войска, собирать налоги и через издаваемые эдикты осуществлять законную власть. Каждому наместнику был положен свой штат легатов (его формировал Сенат), свои воинские контингенты и, конечно же, масса жадных до наживы чиновников. Слабая связь с центральной властью и одновременно постоянная необходимость принятия оперативных управленческих решений делала римского наместника практически неограниченным диктатором, явочные права которого могли простираться вплоть до объявления войны правителям сопредельных с провинцией государств.

Но дело не объясняется ни слабой связью с метрополией, ни жадностью наместников, ни даже общей корыстью всех римских сословий, согласно «гревших руки» на ограблении захваченных оружием территорий. Все гораздо глубже, ибо здесь инстинкт наживы смыкается ещё и с древними представлениями человека о свободе. Повторимся: её идеал и здесь (в Республике и даже ранней Империи) не слишком отличается от греческого, иными словами, само представление о свободе существует только благодаря существованию противостоящей ей стихии неволи. Вернее сказать, свобода и здесь осознается как неотъемлемое право вершить свой суд над окружением; возможность же суда есть только там, где сохраняется утверждённое силой неравенство. Правда, в Риме это противопоставление не столько жёстко и контрастно, ибо свободе уже не противополагается одно только рабство; смысл этого многосложного понятия обогащается многими полутонами, и полное его определение вбирает в себя все промежуточные степени правосостояний всех категорий граждан. Поэтому институт рабства – при том, что относительные масштабы рабовладения на закате Республики, как кажется, значительно превосходят греческие – уже не оказывает решающего влияния на формирование представлений о правах и свободах римского гражданина. Так, сегодня существование обычных тюрем для уголовных преступников в общем-то мало сказывается на определении существа гражданских свобод.

Лейбниц (1646—1716), немецкий философ, математик, физик, лингвист, один из величайших мыслителей не только своего времени, где-то сравнивал римское право с математикой, и в какой-то степени его сравнение абсолютно справедливо, ибо в этом грандиозном творении чистого разума со скрупулёзной точностью расчислено все. Строгие зависимости объединяют все сферы частной и общественной жизни человека; чёткость формальных определений соперничает здесь с чеканными дефинициями логических категорий; все подведомственное закону складывается в некую единую систему строгих уравнений, род математических соотношений, где ни один даже самый ничтожный элемент общей гармонии уже не может быть изменён ничьим свободным произволом. Здесь решительно недопустима никакая приблизительность решений и даже бесконечно малое отклонение вердикта от истины оставляет вывод вне её сферы; степень отклонения уже не имеет решительно никакого значения, ибо, как и в математике, здесь правят только абсолютные результаты, а в сфере абсолютов любая неточность – ложь.

Сходные с математическими пропорциями, строгие количественные зависимости явственно прослеживаются и в правовом регулировании свободы. Ведь наличие разных категорий населения, которые обладают несопоставимыми объёмами прав, делает общую градацию правосостояний граждан родом сложной системы уравнений и неравенств. Свобода полноправного гражданина Рима – это уже не предмет какой-то отвлечённой умственной гимнастики не возвышенная абстракция; она может быть осмыслена до конца только в этой целостной системе конкретных связей, что скрепляют в единый монолит само государство. Отсюда, подобно тому, как полнота прав просто не существует там, где нет никакого неравноправия, свобода предстаёт как сложная юридическая категория, объемлющая собой всю сумму несвобод тех, кто когда-то был побеждён его легионами.

Краткий обзор многовековой политической борьбы показывает, что в правовом континууме Рима расширение правоспособности одних может быть достигнуто исключительно за счёт уменьшения реальной меры свободы других. Как, впрочем, и наоборот – любое сокращение правоспособности где-то на одном полюсе единого гражданского массива означает соразмерное ему расширение меры свободы всех тех, чьё место расположено у другого. Ничто иное немыслимо, никакое нарушение этих строгих взаимозависимостей недопустимо, ибо никакая свобода не возникает просто так из ничего, из абсолютной правовой пустоты; но точно так же никакую, даже самую малую её часть (там, где за человеком сохраняются хоть какие-то права, где он не продаётся в рабство) невозможно обратить в ничто. В какой-то степени было бы справедливым утверждать, что обществу отмерен лишь строго ограниченный объем прав и свобод, но вместе с тем смертный человек не властен изменить всемирные законы сохранения этих материй.