На пять километров растянулась линия обороны, ни один дурак не защитил бы сто метров одним солдатом, рота давно уже окопалась вокруг блиндажа, подражая русским, которым они, немцы, тоже чудились со всех сторон. Как-то «Хейнкель» не промахнулся и уложил контейнер почти рядом с блиндажом, доставив Рудольфу Рикке боевой приказ, ничем не отличавшийся от тех, что получал он и раньше, и, вчитываясь в него, Рудольф начинал понимать: в дивизии – сошли с ума, штаб ее искренне полагал, что в 712-м полку – четыреста сорок три солдата и девятнадцать офицеров, и штаб, конечно, рапортовал командиру корпуса о беспримерном боевом духе и хорошо укрепленных позициях. (Еще по Сталинграду помнились берлинские реляции: «Несмотря ни на что, обороняющиеся все еще не сломлены и, являя яркий пример лучших германских солдатских традиций, продолжают удерживать все более сужающееся кольцо вокруг города».) Дух, несомненно, наличествует: оба берега провоняли им, от пуль и поноса скончались в одночасье четверо солдат, включая санитара с легендарной фамилией Нойманн. (Куплеты о пройдохе Нойманне пели на всех фронтах.) Убыль так значительна, что, пожалуй, к концу июня и 712-й полк 56-й пехотной дивизии германских вооруженных сил, и вся 304-я стрелковая дивизия русских останутся без единого солдата и красноармейца. Поуничтожают друг друга! Или вымрут!
Спереди – река, сзади – непроходимое болото, сиди и жди, когда манной небесной упадет парашютный десант или грохнется мешок с едой и патронами. Так и сидели, прячась от редких русских пуль да посматривая вверх. И дождались.
Вдруг на четвереньках в блиндаж спустился проползший через все кольца окружений офицер связи из штаба корпуса. Он так вымотался, что тут же заснул под гомон солдат, пришедших за письмами, и не чувствуя окопных вшей, напавших на свежатинку. Успел, однако, передать устный приказ командующего: ни шагу назад, близок час прорыва! Рудольф Рикке стал писать – при свете коптилки – похоронки, одну за другой, только на солдат своей роты, о прочих сообщил коротко: пали смертью храбрых. Лишь исполнив скорбный долг командира, прочитал письмо от матери и пригорюнился. Солдаты же приободрились, оживленные вестями с родины.
Одно из писем адресовалось «самому лучшему и преданному Вождю солдату – от немецкой девушки»; конверт, разумеется, не вскрыли, хотели было положить его на могилу Гейнца да присыпать землей: пусть на том свете точит лясы с этой девушкой, раз уж ему не повезло с русской санитаркой, – но прочитали все-таки, зашумели, побежали к командиру роты. Некая Гертруда Брокдорф изъявляла желание стать женой солдата, сражающегося за Великую Германию, и связной офицер, вшами все-таки разбуженный, разъяснил товарищам по оружию, что такого рода браки с недавнего времени узаконены, но для совершения их священник обязателен! Без военного пастора не обойтись!
Тогда стали прикидывать, кто из холостяков достоин невинной девушки Трудель, такой – на фотографии – хорошенькой и милой, безоглядно отдающейся абсолютно неизвестному воину, и вдруг Винкель предложил: «Рудольф!»
Тот отказался, не захотел даже глянуть на фотографию. Но повысил голос Траут, заявил, что, бог видит, оправдались его наихудшие подозрения: старший лейтенант Рудольф Рикке пропитан пораженческими настроениями, раз не хочет осчастливить настоящую немецкую девушку. «Ты дерьмо с опилками!» – разъярился Рикке, и тут-то умильно посмотрел на него лысый Винкель: «Рудольф, по-отечески прошу – женись…»
Слово его много значило, Винкеля уважали, пастор мог при нужде быть и врачом, и санитаром, и пулеметчиком, и сапером, нашел парней с голосом и разучивал с ними «Введи меня в свои врата, моей душе будь гостем…». Слушая этот хорал, Рудольф Рикке всегда проникался жалостью к себе, потому что смирился уже с тем, что упокоится в этом болоте. Рука однажды потянулась к жетону на шее, чтоб отломить от него ту половинку, что сдается в штаб для учета погибших. Собрался было писать похоронку на себя, да вспомнил о матери: старушка так стара и так больна, что не протянет до осени, подломленная к тому же недавней смертью отца.