Как я могу помочь тебе? Раз Этеокл хочет — скажи. Конечно, я отвечу «нет», но ты уже знаешь, что я так говорю «да». Да, против своего желания. О чем ты думаешь, уткнувшись вот так в эту деревяшку? Пусть ее сначала вымоет твой новый друг Железная Рука, ты завела себе нового воздыхателя, третьего. Хороший выбор: тело у него очень красиво, да и сила огромная. Когда он занимается любовью, наверно, мгновенно оказываешься на седьмом небе, но это, конечно, не священная дорога нашей дорогой Антигоны. Пусть его тайный вулкан покраснеет и священная ваза лопнет. Ну же, скажи, как я должна тебе помочь, раз это уж так надо…
— Мы должны поговорить с тобой, Исмена.
— О чем поговорить, о ком?
— О нашей матери, о братьях, о нас двоих. Мне необходимо поговорить с тобой, именно с тобой.
Исмена резко отстранилась, встала передо мной — глаза у нее гневно блеснули.
— Я прекрасно понимаю, что тебе надо, — воскликнула она, и гнев ее только красил, — для своей работы тебе надо вызвать к жизни нашу мать и близнецов. Это будет жестоким испытанием, и ты опять разнюнишься. Ты их, конечно, ненавидишь, но ты их любишь, а для того, чтобы ваять, у тебя должен быть ясный взгляд. И тебе нужно, чтобы плакала вместо тебя твоя сестричка, плакала и рассказывала тебе о них, а ты бы мирно трудилась, вперив свои распахнутые очи в то, что ты называешь священным светом. Ты этого хочешь, Антигона?
— Не знаю, Исмена, ничего я не знаю, я не хотела приниматься за эту работу…
— И теперь ты хочешь, чтобы страдала я. Пусть так и будет — я буду рассказывать тебе о них столько, сколько понадобится, но ни днем больше. Ты посмела попросить меня об этом. Молча, в этой своей отвратительной манере. Не сказав ни слова!
VIII. МОНОЛОГ ИСМЕНЫ
Раз тебе этого хочется, Антигона, я буду говорить, ну, а ты — ты молчи. Впрочем, все равно это будет разговор, потому что меня мучит твое молчание, а иногда мне даже удается его понять. Я ухожу, прихожу, говорю, кружу вокруг тебя, сержусь, начинаю хохотать, чтобы вывести тебя из себя, ты же сидишь у своего станка и неотрывно смотришь на то, что я называю твоими деревяшками. Они, правда, уже не похожи на колоды, с тех пор как Железная Рука сделал из них чудесные выпуклые пластины медового цвета, откуда — вполне вероятно — может и выступить напористо царственный образ нашей матери.
Когда истекает время, которое я отвела для наших бесед, и я ухожу из мастерской, ты ненадолго задерживаешься там и появляешься затем совершенно другая, такая, как всегда, — сама простота. От этого я распаляюсь еще больше: меня бесит та непонятно-странная роль, что ты отвела мне, и то, что ты медлишь, и то, что не находишь в себе силы сесть за работу. Надо видеть, как ты застываешь перед своим станком, прямая и напряженная, уставившись в деревянную пластину, а твои руки боязливо лежат на ней, будто она тебя сейчас укусит или заговорит с тобой.
Надо видеть, как ты вздыхаешь, как появляются у тебя на лбу, на лице капельки пота, как ты начинаешь вся покрываться испариной, — надо пережить те минуты, когда из-за тебя меня начинает бить дрожь. И все это время я суечусь вокруг тебя и что-то потерянно бормочу.
Я то и дело по десять раз спрашиваю тебя об одном и том же: кажется, ты меня не слышишь, потом, с жалкой улыбкой, которая еще хуже твоих слез, односложно отвечаешь, и от этого не становится яснее ни что ты чувствуешь, ни что ты думаешь.
Сегодня у меня нет желания говорить с тобой о нашей недавней жизни. Я хочу говорить об Эдипе, о жизни Эдипа, а не о нашем восхитительном отце и человеке, который играл с нами, пока мы были маленькими. Раз ты была с ним, завладев им на десять лет, думаешь, одна его и знаешь? А не приходила ли тебе в голову мысль, что я все это время старалась, как и ты, понять, кто он такой? Я много думала о нем и разговаривала о нем при каждом удобном случае, и я узнала об Эдипе от других много такого, что неведомо тебе, и я до сих пор ношу это у себя в сердце.
Первый год после твоего бегства из Фив был для меня самым тяжелым, я чувствовала себя брошенной, заблудившейся в этом дворце, где погибла моя мать, а отец и сестра — бросили. Никто не замечал моего горя, кроме кормилицы нашей матери — Эйдоксии.
Креонт попросил ее спуститься со своих гор, чтобы немного привести в порядок дворец и справиться со служанками, которые совсем обезумели после Иокастиной смерти. Она перенесла на меня свою любовь к нашей матери, вернула мне доверие к людям и обратила меня лицом к счастью. От счастья, говорила она, не надо многого ждать, потому что оно принесет с собой все, но это — лишь счастье. Эйдоксия любила рассказывать, а так как я обожала слушать, то мы были счастливы по вечерам, когда мне удавалось спрятаться у нее в комнате. Так она рассказала мне, что, когда Иокаста уже не сомневалась в том, что беременна, она сказала Эдипу о своем желании побыть несколько дней одной и провести это время у Эйдоксии. Эдип знал, как она любит горы, свою кормилицу, и не возражал.