Выбрать главу

— Чего ты ждешь от меня, Антигона? — спросил он в конце концов.

— Сделай первый шаг к Полинику.

— Я и делаю его, я заказал тебе барельефы. Я отправлю тебя с ними к нему.

— Я пойду, но что я смогу передать от тебя Полинику?

— Хватит и барельефов. Если Полиник захочет их увидеть, он поймет, какую он всегда отбрасывал тень на мою жизнь и что я тоже имею право на частицу света.

— Эта частица — Фивы.

— Только Фивы.

— Тебе нужен этот город, чтобы вынести существование Полиника.

— Не просто его существование, Антигона, а свободу его существования. Именно эту Полиникову свободу я так любил. Она была мне тягостна, непереносима, но я все еще люблю ее. Как Иокасте, Полинику достаточно существовать, чтобы быть свободным и царствовать. Но теперь это уже не так, из-за меня, которому всегда надо было прилагать столько усилий, чтобы занять свое место и показать, что я имею право на самостоятельное, независимое существование. Как Эдип, я должен без устали трудиться над загадкой, которая толкает меня к разгадке. Полинику всегда все было ясно, но я сумел загадать ему загадку, достойную его, и эта загадка — я сам. Ему не понять, как я, столь чувствительный к его чарам, к его гениальности, иногда даже — к доброте, мог неустанно бороться с ним, создавать ему неудобства, даже смущать его уверенность бытия, подвергать сомнению его божественное право, избранничество. Ему никогда не понять этого. Он знает, что я всегда буду мешать ему стать новым воплощением Иокасты и хозяином памяти о ней. Такова отведенная мне роль, таково чрезмерное требование моей ненависти и моей несчастной любви к нашему несравненному брату. Человек этот, созданный для счастья, не был предназначен для страданий. Теперь же, по моей вине, он страдает так же, как и я, и это справедливо.

Ты сумела отразить наше страдание на двух ликах нашей матери, сможет ли Полиник увидеть это в созданных тобой барельефах и понять, что оно означает? Это единственная надежда остановить войну, ты смогла вызвать эту надежду к жизни. Попробуй теперь сделать так, чтобы она перестала быть лишь надеждой, иди к Полинику.

— А если Полиник поймет, что сделаешь ты?

— Делать должен он. Он — царь Аргоса. Если он оставит мне Фивы и захочет идти войной на Азию, я присоединюсь к нему со своим войском.

— Ты посмеешь вовлечь Фивы в это безумие? А Полиник, чтобы не воевать с тобой здесь, должен будет делать это в Азии? Что за чудовищная мысль, Этеокл! В твоих рассуждениях нет никакой меры, никакой справедливости. Ты думаешь только о том, как победить.

— Так надо, Фивы — это я.

У меня не было больше сил выносить его высокомерие: «Нет, это неправда!»

Мы стояли друг против друга, как враги. Еще несколько мгновений назад, когда рассматривали запечатленные в барельефах Иокастины образы, мы были близки как никогда. Этеокл был глубоко задет, но сдерживал себя, я же — нет, слезы уже текли по моему лицу. Ничто не сможет сгладить наш разлад — я проиграла, навсегда. Мне не вынести этого. Но мне не хотелось, чтобы он видел, что я плачу.

— Я хочу уйти… сию минуту, — умоляюще проговорила я. — Помоги… Спрячь барельефы в мешок.

Этеокл исполнил мою просьбу — с неожиданной нежностью он поддержал меня, но молчать я не могу, мне нужно сказать, пусть он знает. «Полиник тоже не имеет права сказать: „Фивы — это я“, — кричу я. — Хватит, хватит вашей гордыни!»

Рыдания душили меня, слезы текли по щекам. Этеокл молчал, он вел меня, потому что я ничего не видела из-за этих никому не нужных слез. Я не хочу больше знать, кто он, куда идти. Я резко вырываю руку: не надо меня поддерживать!.. И иду дальше, пошатываясь и вздрагивая, если оступаюсь. С трудом открываю глаза: непроглядную тьму сменяет резкий белый свет.

X. СВЕТ В ПОГРЕБЕ

Счастье было мимолетным: быть рядом с Этеоклом, впервые оказаться совсем близкими, ощутить это, и снова, в который раз, столкнуться со стеной непонимания и с уверенностью, что трагедия неизбежна.

Потом моя рука оказалась в очень нежной руке, но как можно любить меня и в то же время быть Этеокловым другом и помощником, который останется с ним до конца? Да, это написано в его преданном взгляде, и он исполнит под началом моего брата все невозможное, что замышляют близнецы. Я пришла в ужас от той любви, что почувствовала в руке, тоже сделавшейся для меня преступной. Изо всех сил крикнула я: «Убирайся!» — и в ожесточении, надеясь смертельно обидеть Гемона, вырвала свою руку из его ладони.

Потом я бежала, ничего не видя перед собой от слез, застилавших глаза, и Гемон оставил меня в покое. Я добилась того, чего хотела, — я осталась одна, печальная плакальщица, которую никто не понимает. Дорога была пустынна — никого, я шла по ней, спотыкаясь, брела по бесконечным переулкам. Пусть я шлепаю по лужам, по грязи, — хорошо бы упасть в эти лужи, что остались после недавней грозы, грохота которой я даже и не слышала.