Выбрать главу

Не помню, долго ли мы гуляли. Как сон теперь передо мной эта далёкая крымская ночь, с которой начались мои первые откровения о самом себе. Как сон было и тогда, когда я шёл с этими двумя, такими новыми для меня людьми в чёрную даль, по берегу моря, которое набегало и пенилось у наших ног. Мне чудилось, что я умер и новый мир, вечный мир, открывается предо мной, и меня ведут туда люди не мира сего.

«А я сомневался, будет ли вечная жизнь? Не надо теперь бояться смерти, не надо каждый миг думать о ней, уж эта жизнь не кончится никогда...» И хотя я сознавал, что думаю какую-то несообразность, что предо мною Чёрное море, что я на южном берегу Крыма, со своими новыми знакомыми, но от этих несообразных мыслей непривычная живая радость едва внятно начинала трепетать во мне.

III

ИДИЛЛИЯ

Скоро мои новые знакомые уехали в деревню. Я обещал приехать к ним; и в конце июля, после беспокойной крымской жизни, полной самых сложных вопросов и сомнений, словно чудом попал в маленький, старенький домик, обвитый тёмно-зелёным густым виноградом, со старинными полутёмными комнатами, с тенистым задумчивым парком, в атмосферу тихую, радостную, где, казалось, никогда не было никаких тревог, никто не собирался умирать, и старенький домик, и старенькая старушка тётя, и почти ребёнок Верочка даже и не думали о смерти.

Я прожил там месяц. Это время занимает совершенно особое место в моей жизни. И я долго колебался, говорить или нет о нём в этих «Записках». Весьма возможно, что ничего важного, что помогло бы вникнуть в дальнейшую мою жизнь, там и не произошло. Но уж очень мне трудно теперь ничего не сказать об этих хороших и, уж конечно, безвозвратно ушедших днях — теперь, когда всё для меня в жизни кончено и впереди ничего, кроме подневольного, полуживого прозябания...

Этот месяц клином врезается во всю мою жизнь. Всё там было для меня необычно, и сам я в этот месяц как-то не совсем походил на самого себя. Ведь я тогда и не подозревал ещё всех предстоящих мне мучений. Наоборот, во мне, я очень хорошо это помню, начинала тогда пробуждаться смутная надежда на то, что наконец с меня спадёт этот нестерпимый гнёт страха смерти, я воскресну внутренне и почувствую наконец, что значит жить.

И даже теперь, когда я, кажется, перестал вообще чувствовать что-нибудь, я всё же не могу без сердечной боли вспомнить свою жизнь в полутёмном виноградном домике, а потому не могу хотя бы несколько слов не сказать о ней, тем более что, кто знает, может быть, всё-таки там впервые заговорили во мне — конечно, бессознательно — те чувства, которые потом дали толчок и направление моему «роману».

В Крыму я, можно сказать, не замечал Верочки, Николай Эдуардович поглощал всё моё внимание, но здесь его не было (он уехал за границу учиться), и на фоне затихшей старосветской жизни Верочку нельзя было не заметить. Она в высочайшей степени обладала основным свойством жизни — изменяемостью.

И перемены её были так резки, так внезапны и всегда так новы, что в её присутствии я с первых же дней потерял способность думать о смерти. Глядя на людей, я уже привык наблюдать их покойниками, я привык копаться в этом чувстве, как жук-могильщик. Но с Верочкой я справиться не мог. Мысль об её смерти не могла сгладить впечатление от её полудетских розовых губ, блестящих, ласковых и насмешливых глаз, чёрных мягких кудрей, которыми она очень походила на брата. Меня необыкновенно беспокоило это чувство, но было в нём ещё что-то и другое. Мне казалось, что я сам как будто начинаю оживать от соприкосновения с ней. Теперь я знаю, что это только казалось, что это было какое-то дьявольское наваждение, теперь я очень хорошо знаю, что даже самые оживлённые лица кончат всё тем же. Но тогда я все силы напрягал, чтобы поддаться этому новому чувству.

Ещё бы, мне и тогда так хотелось отдохнуть, хотелось «новой жизни»!

В виноградном домике всё, начиная от Верочкиной тёти, Александры Егоровны, кончая любой мелочью, заключало в себе какое-то необъяснимое внутреннее сходство. Всё было старенькое, тихенькое, привычное, но всё, можно сказать, насквозь пропитано жизнью.

Александра Егоровна была совсем такой же старушкой, какою, мне представлялось, будет Верочка, но и эта сухенькая старушка посматривала такими блестящими глазами, так звонко смеялась, как будто в её дряхлом тельце была спрятана такая же тоненькая девочка Верочка. Каждый предмет словно впитал в себя многолетнюю тихую, но радостную жизнь своей владелицы — каждый из них состарился, но жил без малейшей тревоги, и казалось, будет жить вечно. Пускай мы становимся старомодными, нам-то, мол, что за дело!