Признаюсь, теперь я даже рад, что эта внезапная мысль помешала мне. Воображаю, какая нелепая сцена могла бы разыграться. Но тогда меня, может быть, и тянуло сделать эту выходку то, что она должна была бы кончиться бессмысленнейшим скандалом, скандалом настолько нелепым, что даже на действительную жизнь не походило бы. Кошмар! Кошмар! Это ли ещё не начало «новой жизни»?
Мысль, так ошеломившая меня, была такова: «Почему бы не пойти мне к Верочке».
Согласитесь, в этой мысли было много кое-чего ошеломляющего. Признаюсь, о Николае Эдуардовиче я тогда не подумал: во встрече с ним было слишком много трудностей. Вся суть была в Верочке.
Она была такая ещё маленькая, хрупкая, ей и в голову не могло придти ничего подобного, она ещё и понять-то была бы не в силах, на какие утончённости душа человеческая способна, — и вдруг перед такой-то девочкой взять да и распахнуть всю свою подноготную, вывернуть всего себя наизнанку, показать свою самую что ни на есть грязную «святая святых». Ведь тут столько завлекательного, такой соблазн, особенно если принять во внимание, что я не видал её с деревни и мы расстались с ней такими «простыми» друзьями.
Ну, я и не устоял. В тот же вечер пошёл к ним и, к величайшему своему счастью, застал Верочку одну. Странный произошёл между нами разговор — и более чем странно было его окончание. Конца такого, разумеется, я предвидеть не мог, но что касается самого разговора, то как же могло быть иначе. Ведь о самом-то главном, о том, чем душа живёт, у нас ни иносказательно, ни прямо говорить не принято. У нас язык-то к этому не приноровлен. Вы послушайте, о чём у нас разговаривают: или о пустяках, о самой что ни на есть серенькой повседневности, или уж глубокомысленные споры ведутся, так называемые «принципиальные разговоры». А всё, чем, собственно, и живёт-то человек: все его самые глубочайшие падения душевные, его радости, сомнения, всё развитие духа его, все болезни — это каждый человек сам по себе пережить и перестрадать должен. Ведь так, как в романах пишут, люди в действительной жизни никогда не говорят. Теперь это явление радует меня (из дальнейших «Записок» вы узнаете, почему), но тогда ещё я всеми нервами своими чувствовал ужас такого положения. Муку разговоров о пустяках особенно поймут натуры посложнее. Муку в полном смысле безысходную. В самом деле, сталкиваетесь вы с людьми? Должны ли вы разговаривать с ними? Должны — нельзя же молча сидеть. Душа ваша полна глубочайшими процессами духа, а вы говорите о чае. Не могут же все только и делать, что друг с другом исповедываться. «Уединяйтесь в такие минуты», — скажете вы. Но, во-первых, вся суть в том, что вы не знаете, когда и в каком месте заговорит в вас душа, — нельзя же бежать из-за стола, не допив стакана, а во-вторых, и это самое главное, в уединении не совершается самая острая сторона внутренней работы, она совершается среди людей, в связи с внешними впечатлениями. И вот такой сложный человек мало-помалу втягивается в эту роль смеющегося страдальца и мало-помалу доходит до того, что вы ни за что на свете по внешнему виду не определите, что делается в его душе. Больше того: человек втягивается в своеобразную прелесть перешагивать через самые глубокие, самые головокружительные пропасти незаметно и невидимо ни для кого, в моменты балагурства и зубоскальства самого непростительного.
Такого мнения я держусь о других людях. Ну, а обо мне и говорить нечего. Я никогда и заикнуться не мог о том, что во мне делается. Как заколдованный актёр, по внушению чьей-то проклятой силы, залез я в костюм, замазался гримом и, изнемогая от усталости, изо дня в день, из года в год, не видя конца перед собой, должен играть одну и ту же ненавистную роль...
В этот вечер Верочка, как нарочно, была оживлена и весела чрезвычайно. Болтала она без умолку. Рассказывала о Трофиме Трофимовиче, о поездке на мельницу после моего отъезда из деревни, о какой-то пресмешной девочке, которая говорила: «Привези мне куклу, чтобы ётик был маленький, как ноготок там, где тейненький».
Мне она слова не давала сказать. Её оживление и наивная весёлость только ещё более подзадоривали меня. Смеясь, она нагибалась вперёд всем туловищем, и, глядя на неё, я думал: «Вот, постой, я тебя огорошу». И при мысли, как она побледнеет, как потемнеют глаза её и тоненькие ручки бессильно упадут на колени, сердце моё тревожно замирало и судорога кривила рот.