Выбрать главу

— Так.

— Так и запишем.

Он снова сделал запись в протоколе, сдерживая довольную ухмылку.

— А бабушка давно умерла? — задал он следующий вопрос.

— Уме… — с огромным изумлением начал Егоров, но тут же спохватился: — Ах да. Да. Порядком уже. Лет семь, наверное.

— В канун миллениума, значит, — заметил Ромашов. — Значит, так и запишем? Кстати, просто для протокола: как бабушку-то звали?

— Евгения Петровна, — механически, явно думая о чем-то другом, ответил Егоров. Вид у него был такой, словно его только что стукнули по голове пустым мешком из-под картошки.

— Значит, Евгения Петровна, — старательно водя шариковой ручкой по бумаге, повторил Ромашов. — Умерла… В каком году? В девяносто девятом или в двухтысячном? К слову, это какая бабушка — которая в Ельне или та, что в Сыктывкаре?

Задержанный, который к этому моменту уже совсем повесил голову, вместо ответа закрыл лицо руками. Так и не сделав запись, подполковник аккуратно положил ручку поперек протокола и, закурив, по-отечески посмотрел на вихрастую рыжую макушку.

— Нехорошо, Егоров, — назидательно произнес Ромашов и снова затянулся сигаретой. — Что бабушка-то скажет, когда узнает, что внучок ее заживо похоронил? Евгения Петровна — это та, что по отцу, да? Которая в Сыктывкаре проживает, верно? Ну, да это и неважно. Обе ведь они живы, бабушки-то! Вот я тебе и толкую: нехорошо, Егоров! Что теперь скажешь? Что бабушка серьгу подарила? Или ты ее тайком из шкатулочки взял? А если бабушку спросить? Не пропадала ли, мол, уважаемая Евгения Петровна, у вас из туалетного столика золотая сережка греческой работы, датированная приблизительно тринадцатым-двенадцатым веками до нашей эры?

— А? — тупо переспросил задержанный.

— До нашей эры, — с удовлетворением повторил подполковник. — Это не я придумал, дружок. Это сказал эксперт, знающий человек. Вещица эта музейная, мирового значения, и цены ей нет… Так что ты мне на это скажешь?

Рыжий провел ладонями по лицу сверху вниз, словно стирая грязь или слезы, а может быть, и выражение растерянности, появившееся на его конопатой физиономии после последней реплики Ромашова. Да, пожалуй, верно было последнее: со стороны это здорово напоминало движение мима, который вот так же, ладонью, стирает с лица улыбку и натягивает на него унылую гримасу. После того как Егоров отнял руки от лица, на нем вместо растерянности обнаружилось выражение угрюмой решимости. Теперь перед подполковником сидел этакий герой-панфиловец или защитник Брестской крепости, готовый умереть, но не сдаваться.

— Ничего я вам не скажу, — с вызовом объявил этот медноголовый герой-одиночка и, поджав пухлые губы, стал поверх плеча Ромашова смотреть в угол.

Подполковник снисходительно усмехнулся. Заявление Рыжего мало что меняло в картине дознания. В устах матерого уголовника или хотя бы воришки, который провел на зоне годик-другой, отказ говорить означал бы, что допрос зашел в тупик. Уход в глухую несознанку — часть продуманной тактики сопротивления следствию. Егоров же замолчал просто потому, что не мог вот так, на ходу, выдумать новую ложь, которая прозвучала бы хоть сколько-нибудь правдоподобно. А выдумать он ничего не мог потому, что был парализован страхом. Незнакомая, пугающая обстановка, недружелюбный мент в подполковничьих погонах, несколько ночей на нарах плюс перспектива огрести солидный срок — для него, сына обеспеченных родителей, столичного лоботряса, знакомого с российской пенитенциарной системой только понаслышке да по скверным телевизионным фильмам, все это должно было казаться кошмаром. Парочка ласковых слов сейчас могла сломать его вернее любой пытки; впрочем, Ромашов решил нагнать на задержанного еще немного страху.

— Твое право, — сказал он спокойно. — Только молчание тебе не поможет. Себе же хуже сделаешь. Мы ведь тебя хорошо изучили, гражданин Егоров. Ты ведь у нас диггер, так?

— Это не преступление, — заявил Рыжий, нарушив только что данный обет молчания.

Он тут же спохватился и снова поджал губы, но Ромашов почти не обратил на это внимания: он и так не склонен был принимать упомянутый обет всерьез.

— А я и не говорю, что это преступление, — все так же спокойно и миролюбиво сказал он. — Это просто глупость. И глупо, заметь, не диггерство само по себе, а как раз та его форма, которую ты практикуешь.

Рыжий вскинул голову, как боевой конь, заслышавший звук трубы.

— Много вы в этом понимаете! — пренебрежительно бросил он.

— Больше, чем ты думаешь, — остудил его воинственный пыл подполковник Ромашов. — И потом, тут и понимать нечего. Ты у нас путешественник-одиночка, верно? Герой-первооткрыватель. Колумб канализационных труб, Магеллан сточных коллекторов… Отшельник. Мыслитель. Целыми днями, а порой и по двое, по трое суток пропадаешь под землей в одиночку, и никто не знает, где ты находишься, что делаешь… Так? Можешь не отвечать, я сам знаю, что так, у меня на этот счет свидетельских показаний — вагон и маленькая тележка. И нераскрытых преступлений в моем отделе — тоже вагон. И если в этом вагоне порыться, непременно окажется, что добрая половина этих злодейств произошла как раз тогда, когда ты, Егоров, якобы находился под землей… Никто тебя в это время не видел, никто не знает, где ты был, чем занимался, а значит, Егоров, и алиби у тебя нет. Нету! — подполковник широко развел в стороны открытые ладони, будто стремясь продемонстрировать, что не прячет между ними алиби задержанного Егорова. — Так что молчи сколько хочешь. Мне твое молчание только на руку. Ведь что такое нераскрытые дела? Это выговоры, снятые премии и прочие неприятности, большие и маленькие… А доказательств твоей вины мы с ребятами нароем столько, что для любого суда хватит. И будешь ты у нас грабитель, убийца, садист, сексуальный маньяк, насильник и растлитель малолетних. А еще террорист… На этом фоне вот эта побрякушка, — Ромашов постучал пальцем по столу рядом с серьгой, — покажется мелочью…