Выбрать главу

- Что же, мессир Раймон, вы ловко все это сделали.

Это произнес не Боэмон, нет. Всего-навсего один из его рыцарей, светлобородый, высоченный; он стоял, широко расставив ноги, крепко упираясь ими в землю: хорошо стоит на ногах сицилийский солдат, трудно сдвинуть его хоть на шаг. Котта на плечах - некогда желтая, но те времена миновали. Только красный крест остался прежним, да и не один на нем красный крест на груди большой, на плечах два поменьше, еще один, совсем маленький - на застежке под горлом... Сразу видно, истовый крестоносец. Наверное, на спине тоже крест нашил: по Папину слову, всяк, кто хочет домой возвратиться, пусть нашьет знак и между лопаток. А этот парень - издалека видно - домой возвратиться не против.

Граф Раймон и бровью не повел на насмешливые слова. Впрочем, нет - как раз бровью он повел, слегка изогнулась черная бровь, но лицо осталось все таким же неподвижным, взгляд устремлен на святую реликвию. Нет в мире графа Раймона сейчас места Боэмонову наглецу.

Зато иначе все обстоит с окситанским рыцарем, только что преклонившим колена. Даже граф де Фуа не успел с места стронуться - тот уже вскочил на ноги, молодой, еще безбородый, худое лицо все в потеках благочестивых слез.

- Эй, наглец, как тебя зовут? Если не стыдишься своего прозвания, конечно...

Тот в долгу не остался; усмехнулся - рот как щелка, глаза - две горизонтальные черточки. Примерно одного роста с ним окситанец, но сицилиец покрепче на вид.

- Чего мне стыдиться. Я Рожер из Таренты, родня князя Гвискара, а эту железку не Лонгин, а твой сеньор вчера сам во храме закопал. Довольно с тебя или еще что спросишь?

Весь вспыхнул юноша, Бертран из Мюрета, пальцы сами собой сжались в кулак. Не то ударить хотел, ломанувшись на святотатца, не то за меч схватиться; ближайшие в толпе назад подались, однако же не слишком сильно народ до зрелищ охоч, даже до кровавых; за несколько дней голода насытится душа сильными ощущениями - открытая святыня да рыцарская свара... Много в душе человеческой разных похотей, есть там и такая.

Но не допустил Господь до беды, сам Боэмон оборвал своего человека. Видно, неглуп Тарентский князь, понимает - сейчас люди не на его стороне. Вон как вскинулось почти все баронское войско, сам Годфруа побледнел, и Робер Короткая Нога нехорошо как-то улыбается; даже среди семьи не найти сейчас Боэмону поддержки - Танкред тащит с руки кожаную перчатку, весь побледнев; а против Танкреда недолго выстоит даже здоровила Рожер из Таренты, Боэмонова родня по матушке.

- Замолчите, вассал. Не вам порочить дела Божьи, лучше преклонитесь и почтите реликвию, как подобает.

Изумлен Рожер; огорошен с лица бедняга Рожер, но сеньору своему перечить не смеет, покорно опускается на ступени - не на два колена, лишь на одно, правое. Хмуро Рожеру, но что ж поделаешь - не глядя вверх, бормочет в светлую, мокрую от пота бороду слова извинения, иначе не опустит рук граф Раймон, не даст надерзившим устам к Копью прикоснуться. Но граф Раймон добр, граф Раймон сегодня счастлив, и хотя нет любви к Рожеру в его обведенных усталостью глазах - ни одного не отлучит он своей властью от святыни. Безумно жарко, спину графа щекочет стекающий ручьями пот, и ворот одежды потемнел от влаги; но недвижим Раймон, будто холодит его через руки волшебное железо; не труднее то, чем дожидаться атаки, когда грудь вздымается под разогретой солнцем кольчугой, а между кожей головы и круглой верхушкой шлема - словно бы кипящий котел. И потому улыбается Раймон, по седым вискам катятся прозрачные капли пота, оставляют темные пятнышки на вороте рубахи. Сегодня его день, Господь на него смотрит, и пред Господом готов он прямо стоять на жаре хоть вечность, и не устанут руки, хотя рыцарь, сейчас становящийся, поморщившись (рана, должно быть) на колено, из числа уже не первой сотни.

Пейре бы не вышел так скоро, куда хотел - но толпа помогла. Повалили целовать копье все, кому не лень - оруженосцы, пехотинцы, просто паломники, бедный клир... Вот и Пейре вынесло на тугой волне, хорошо, что вынесло сам он уже вконец раскалился душой и телом, в глазах тонкая красная слюда встала - вроде той, которой окна на зиму затягивают, только с кровяными прожилками, как на свежем бычьем пузыре. Но когда проморгался он наконец от волны - ветра? Прохлады? - то увидел ступени перед собой, белые, высокие, до небес, на каждую лезть, подтягиваясь на руках - и наверху третьей своего сеньора, протягивающего ему...

Нет. Не ему, конечно. Всем на свете.

Пейре споткнулся о ступень, на которую взбирался, словно на гору; но удержался на ногах, легко взбежал - его попросту вынес воздух, поддерживая под локти - на недосягаемую высоту, и там разом упал на оба колена, ушибая их сквозь тонкую рясу о камень.

...Он оказался в череде паломников следующим за еще каким-то священником или монахом, скорее монахом - одним из немногих, кто еще сохранил назначенную уставом одежду в палестинской смуте путей, черную бенедиктинскую рясу с широченными рукавами. Из-за спины этого черного ворона Пейре не видел того, пред чем уже стоял на коленях - но когда тот, старичок, видно (нелегко ему было подняться и разогнуться) откачнулся, в конце концов, в сторону, Пейре наконец сделал это. Он прикоснулся к Святому Копью.

Странно - он почему-то думал, Копье холодное. Может быть, потому, что вокруг так жарко, а Оно должно было оказаться совсем иномирным, иным, поражающим своей небесностью. Но нет - ржавое железо, уже разогретое солнцем после тысячелетнего могильного плена, влажное от прикосновений многих уст, было почти горячим. Пейре ткнулся в него сухими губами, чувствуя сразу сотню привкусов - то ли у него так обострилось чувство вкуса, то ли и впрямь здесь была вяжущая железная сладость, и солоноватые чьи-то слезы, и вкус тысячелетней прогорклой ржавчины... неужели это может быть Твоя Кровь.