Выбрать главу

Я пришла в «Холокост» не только для того, чтобы не дать забыть, но и для того, чтобы не дать повторить.

Путь был длинным, фактически вся жизнь. Но и сегодня я знаю только то, что ничего не знаю. Нет, нет, конечно, знаю — тысячи фактов того безумия, в которое дал себя втянуть культурный, как принято было говорить, народ — немцы. Тысячи фактов той индустрии смерти, которую творили над ни в чем не повинными людьми самые остервенелые из них. Не скажу, что думала до того, что было страшнее. Страшнее не бывает. Но больше всего меня мучают те, кто жил рядом с моей бабушкой, играл в шахматы с моими племянниками, кто с удовольствием ел фаршированную рыбу у моей тети Рахиль, а потом безучастно смотрел им вслед, когда они шли в гетто или в Бабий Яр. Знаю — страх, тут одно ясно — жизнь одна, и ни на какую другую рассчитывать не приходится. Это тот единственный случай, когда все просто, и я никогда не стану осуждать тех, кто не пошел за своими соседями в гетто или Яр (были и такие, но они святые, а святых не может быть много, иначе мы бы давно жили в раю, а мы по-прежнему живем на земле). Но вот безучастность, привычка, равнодушие...

В книге Симона Визенталя самые пронзительные для меня страницы даже не те, которые про ужасы «жизни» в лагере, а те, которые про соседей. Была такая песенка (я узнала ее после войны) — песенка про Ростов — город, Ростов — Дон, где жили, любили, ходили с подружками гулять... «Улица Садовая, скамеечка кленовая — эх, Ростов — город, Ростов — Дон»... Потом пришла война суровая, и те, кто гулял по Садовой, ушли на фронт и не все вернулись... А те, кто остался... Об этом в песенке ни слова нет.

Помню, когда я попала в знаменитый, миллион раз описанный концлагерь Маутхаузен, меня, конечно, потрясли бараки и все, что в них, а в экспозициях музея — о них. Но больше всего — толпы счастливых австрийских мужчин, женщин и детей, забрасывающих «оккупантов» цветами. На мониторах многочисленных компьютеров хохотала, вопила, что-то орала возбужденная от счастья «поверженная» Австрия. Вместе со мной смотрели на своих дедушек и бабушек австрийские дети. «Они должны знать правду — мягко пояснил директор этого музея смерти. — Но, поверьте, были и другие, только они не попали в кадр — это ведь немецкая хроника...» Но когда я бродила вечером по тихим улочкам зеленого городка Маутхаузен и засыпала в просторном белостенном номере старой гостиницы, которая была и тогда, когда здесь проходили колонны смертников, я не могла отделаться от мыслей об этих других, что спали под теплыми перинами, видели сны на шелковых подушках и гнали от себя мысли о тех, кто гнил в бараках, никогда не зная, доживет ли до утра. Все рядом. На столбе вывеска: «До концентрационного лагеря — музея Маутхаузен — два километра, до ближайшего ресторана — пятьсот метров». Я пошла в этот достопримечательный своей кухней ресторанчик, словно созданный для влюбленных — так уютно сидеть за его деревянными столиками под шелковыми красными абажурами, пила благоухающий кофе с маленькими венскими пирожными и думала только об одном: так было и тогда, когда Симон Визенталь доживал последние минуты в «блоке смерти». Судьба пощадила его, оставила жить, чтобы он посвятил свою жизнь поискам немецких нацистских преступников. Но сейчас, когда я читаю в его книге о блоке шесть — «блоке смерти», где заключенных даже не заставляли выходить на работу — недоедание, истощение, болезни валили с ног почище чумы — и где они в короткие минуты прогулок бросались на землю и ели скудную траву, я вспоминаю те пирожные и ароматный кофе в маленьком ресторанчике, в котором тогда также потрескивали дрова в камине и кто-то объяснялся любимой в любви, и... не могу ни смириться, ни охватить разумом, сердцем это такое банальное — все рядом.

«Вы еврейка?» — спросил меня симпатичный хозяин ресторанчика и на мое «да» — только тяжело вздохнул и больше не сказал ничего. Значит кто-то и тогда вздыхал и не хотел верить тому, что происходило всего лишь в двух километрах от его города. А кто-то радовался, что дело идет, ресторан процветает, потому что «сотрудники» лагеря часто по вечерам приезжали сюда поужинать после трудового дня.

Сегодня, когда читаю «Подсолнух» Симона Визенталя, меня тоже потрясают спокойные улицы Львова, на которых мирная нормальная жизнь, как будто нет гетто и нет совсем рядом концентрационного лагеря. Война почти ничего не изменила в городе. Грохотали старые трамваи по своим разъезженным рельсам. Шли крестьяне обменивать продукты на товар. Колонна евреев, в которой и Симон Визенталь, ни на кого не производит особого впечатления. Кто-то в любопытстве глазеет, кто-то, не останавливаясь, бежит дальше, чтобы не встретиться глазами с бывшими знакомыми, — это из книги.

У той истории была своя предыстория. Много раз студент Львовского политехнического Симон Визенталь проходил по этим улицам. Он знал здесь каждый дом, каждый подъезд. Улица Сапеги, Городецкого, Яновская — сколько раз гулял он по ним, сколько раз слышал оскорбительные антисемитские выкрики. И сколько раз евреи, попадавшие в руки студентов — хулиганов, оставались лежать на земле с тяжелыми ранами и увечьями. «Эти молодые люди всаживали в трости бритвенные лезвия и таким оружием наносили удары своим еврейским коллегам» — это тоже из книги. Неудивительно, что жители Львова быстро привыкли к виду истерзанных и измученных евреев. «Они смотрели на нас, как, в иных случаях, смотрят на стадо коров, которых гонят на пастбище или... на бойню». Никто никогда не остановил тех юных жителей Львова, которые избивали студентов-евреев палками с бритвенными лезвиями. Что же теперь было удивляться, что жители Львова быстро привыкли, и все-таки это не одно и то же — сознательно творить зло или привыкнуть к тому, что его творят другие. Но какая ж тонкая кожица отделяет активное зло от пассивного его созерцания.

Сказано ведь — «не переступи». Но часто мы сами даже не замечаем, что уже переступили, и нужно совсем немного, чтобы сделать следующий шаг. Всего один шаг, и ты уже не свидетель, а соучастник преступления. Я часто думаю, что потенциал добра и зла в человеке одинаков. Только почему зло с такой легкостью себя реализует, а добро корячится в родовых муках и куда реже оповещает мир о своем появлении на свет?

Вот почему в истории Холокоста для меня самые страшные страницы, которые про соседей. Про тех, с кем дружили, советовались, обсуждали чужие новости, доверяли свои тайны. Сколько этих сюжетов в истории Холокоста, и они потрясают меня больше всего. Как не могу спокойно читать у Визенталя про улицу Городецкого и улицу Сапеги, про университет, где все осталось таким же, как было прежде. Правда, там и до войны студенты — радикалы устраивали «День без евреев». Но были и другие студенты — с ними смеялись, сидели в читальном зале, ходили в деканат, где сейчас был «резервный лазарет». Все рядом — «два километра до концентрационного лагеря Маутхаузена и пятьсот метров до ближайшего ресторана...». Надо остановить зло вовремя, пока оно не разгулялось и не надышалось свободой вседозволенности. Иногда оно открыто заявляет о себе. Но чаще не обнаруживает себя и, притаившись, ждет своего часа.

Книга Симона Визенталя сама, как подсолнух на неокученном поле зла, светится умом и благородством. После войны он не вернулся во Львов — новую жизнь нельзя было начинать на кладбище, где каждое дерево, каждый камень напоминали ему о той трагедии, в которой он чудом уцелел. Он надеялся, что «работа в комиссии поможет вновь обрести надежду, поверить в справедливость и человечность, во все то, что необходимо человеку, помимо еды и жилья». Сила этой маленькой повести в громадности сомнений, во множестве вопросов и изматывающем душу поиске ответов на них. В ней нет ни ненависти, ни озлобленности — в ней есть боль. Он был в аду при жизни и не вернулся в рай. Он до конца дней своих искал преступников — тех, на ком лежит ответственность за содеянные преступления. И память мучила его не только злом содеянным, но и трагедией, порожденной этим злом. Да, прежде всего трагедией народа, потерявшего шесть миллионов лишь за то, что они были евреями. Но была и другая трагедия — трагедия таких мальчиков, как «милый и хороший Карл», сотни тысяч ему подобных — одурманенных миазмами зла. Трагедия тех, кого сковал страх, трагедия тех, кто привык видеть чужое страдание и гнать его от себя, как назойливую муху. Трагедия молчаливого большинства, онемевшего не столько от страха, сколько от безразличия. «Моя хата с краю, ничего не знаю» — сколько горя мы узнали благодаря многочисленным крайним, живущим по принципу «нас не трогай и мы не тронем».