Выбрать главу

Как будто Василий спрашивал его, за счастьем ли уехала мама! Да и о том, что отец несчастлив, он знал без его объяснений. А про какие-то объективные обстоятельства он понял не очень. Ну, наверное, отец сделал что-то такое, из-за чего мама не смогла с ним жить. Но его-то почему это коснулось вот так… безжалостно?!

– Зачем ты меня ей не отдал? – мертвым голосом выговорил он.

– Затем, что ты никому там не был нужен, – твердо сказал отец. – Ты вот говоришь, что мне не был нужен. Но ведь здесь все твое, понимаешь? Захотел ты геологом стать – и стал, и кем угодно стал бы. А там – кем бы ты мог стать? Половым в трактире? Ася этого не хотела понимать, а я… Да и я до сих пор не понимаю, правильно ли сделал, – неожиданно закончил он.

– Прости, – помолчав, сказал Василий. – Я не хотел тебя обидеть.

– Обидеть? – усмехнулся отец. – Да меня убить мало. Во всяком случае, убить меня – это было бы милосердное решение.

– Почему? – Василий даже вздрогнул: с таким спокойствием отец это произнес.

– Потому что самому это делать противно, а жить так, как я живу, довольно… нелегко, – снова усмехнулся тот. – Я же ее люблю, Васька, – как что-то само собой разумеющееся, сказал он. – Живая она или нет, а я ее люблю. Поэтому нынешний мой ад, может, даже похлеще, чем тот, что меня после смерти ждет.

– Почему… ад после смерти? – растерянно проговорил Василий. – Ты что, папа?..

Василий никогда не боролся с чужими религиозными заблуждениями, хотя, конечно, был комсомольцем. Еще живя дома, он читал даже старую Библию – просто потому, что это была мамина книжка, – и помнил из нее какие-то разрозненные фразы. Но одно дело не мешать людям заблуждаться, раз они этого хотят, и совсем другое – услышать от собственного отца, разумного человека, такие странные слова про ад…

– Потому что я не надеюсь после смерти с ней встретиться, – все с тем же жутким спокойствием объяснил отец. – Ничем я не заслужил с ней встретиться, а значит, и после смерти все то же будет. Ладно, Васька! – Он легонько стукнул ладонью по столу. – Вон шашлык твой несут, давай поужинаем. Фотографию ты себе оставь. Я ее и без фотографии помню.

Больше он не говорил ни о матери, ни об аде, и Василий больше ни о чем его не расспрашивал. Только в самом конце вечера, уже расплатившись с официантом, Константин Павлович вдруг сказал:

– А вообще-то она была права. Она в двадцать четвертом году уезжала, а тогда ведь всем казалось, что все наконец налаживается, и я тоже думал: ну, страшная была революция, но ведь все революции такие, Французская, что ли, лучше была? Но теперь, думал, все станет по-человечески. А она мне, помню, сказала: «Здесь больше нельзя жить, Костя. Здесь стыдно жить». Так оно и есть: стыдно.

– Но почему же стыдно? – Василий снова, уже в который раз за этот вечер, расслышал в собственном голосе растерянность. – Все ведь живут, работают, и вообще… Ничего такого я не вижу, чтобы стыдно! – сердито выпалил он.

– Потому что ты еще детскими глазами смотришь, – ответил отец. – Это, может, даже и хорошо, лишь бы не затянулось. Ну а я из детского возраста уже вышел, и обманывать себя мне незачем. А когда я таких, как Ася, в лагерях где-нибудь вижу – в Сибири или в Средней Азии твоей, – мне и вовсе жить не хочется.

– Ты разве в лагерях бываешь? – удивленно пробормотал Василий. – Но почему… И в каких же лагерях? Я думал, ты туда ездишь, где железные дороги строят…

– А железные дороги, по-твоему, не лагерь? – жестко бросил отец. – Или их одни добровольцы строят? Зэков побольше будет, и женщин среди них хватает. Через одну такие, как мама твоя была, – богемьерки, кабаретьерки… Ну, что теперь о них! Снявши голову, по волосам не плачут.

Непонятно было, о какой голове он говорит и почему называет лагерных женщин волосами этой головы, но переспрашивать Василий не стал. Он был слишком ошеломлен всем услышанным, чтобы задавать какие-то вопросы.

Ему показалось, что в ресторане сидели совсем недолго – наверное, потому что он тяготился всей этой музейной роскошью, – но, когда они с отцом вышли на улицу, сумерки уже стали серыми, смутными. Они всегда такими бывали в мае, потому что вскоре должны были начаться белые ночи.

«Я их в этом году и не увижу, – подумал Василий. – А когда увижу? Может, уже и никогда».

Странно, но, подумав об этом, он не почувствовал даже сожаления. Он любил Ленинград, но любил его не больше, чем любой другой город, и только умом понимал, что Ленинград красивее любого другого города, красивее, пожалуй, даже Москвы. Но с Москвой было связано печальное, мучительное чувство – расставания, вечной разлуки. А с Ленинградом, в котором прошла его юность, таких чувств связано не было, и Ленинград он поэтому покидал легко.

Отец довез его до общежития. Выйдя из машины, он протянул руку для прощания, но Василий не ответил на рукопожатие. Вместо этого он обнял отца – обнял неловко, потому что никогда этого не делал и делать, конечно, не умел, но все-таки крепко.

«Не увидимся больше», – вдруг с какой-то странной и страшной отчетливостью подумал он.

Если бы такая мысль пришла ему в голову всего лишь день назад, вряд ли она вызвала бы в его душе такое смятение, какое вызвала сейчас. Но она вряд ли пришла бы ему в голову день назад – с чего бы, ведь он и так подолгу не виделся с отцом… А теперь он стоял перед ним растерянный и не знал, что сказать и что сделать.

«Наверное, и он не знает», – подумал Василий.

Он боялся взглянуть на отца. Но, к его удивлению, когда тот заговорил, голос его прозвучал с каким-то особенным спокойствием.

– Если со мной что-нибудь случится, – сказал Константин Павлович, – ты от меня отказывайся сразу, даже не раздумывай.

– Как это? – опешил Василий.

Он ожидал каких угодно слов, но не этих! И что они вообще значат, эти слова?

– Очень просто. Если меня арестуют, тебе со мной в родстве состоять ни к чему. И учти, что десять лет без права переписки – это на самом деле расстрел. С такими сроками людей в лагерях нет. Так что в этом случае тем более отказывайся. С легким сердцем, – спокойно объяснил Константин Павлович. – Ну что ты так на меня смотришь?

– Как-то ты про это говоришь… – пробормотал Василий. – Как будто и не боишься даже.

– Васька, Васька, малое ты еще дитя! – улыбнулся Константин Павлович. – Я и рад бы тюрьмы и сумы бояться, да не получается. Этого те боятся, кого что-нибудь в жизни держит, а меня… Не обижайся, но меня – ничто и никто. Тебя я люблю, но не так сильно я тебе нужен, чтобы за твою соломинку мог удержаться.

– А Тоня? – тихо спросил Василий.

– А Тоню мне просто жалко, – ответил отец. – Ты хотя бы от любви родился, может, тебя это в жизни согреет, а она-то… Что это такое, любовь, Наталья никогда понятия не имела – ни ко мне, ни к ребенку. Хотела в квартире закрепиться, вот и родила. Я ее вообще-то и без Тони не выгнал бы, – усмехнулся он. – Так что зря старалась. В общем, если тебе что-нибудь нужно будет, пиши мне, не стесняйся. А если меня возьмут, отказывайся сразу, – повторил он.

– С легким сердцем? – сердито переспросил Василий. – Сильно же ты меня любишь, папа! А главное, знаешь меня хорошо.

– Ну ладно, ладно, не фыркай, – улыбнулся Константин Павлович. – Я же как лучше советую. Думаешь, я сам не понимаю, что в жизни как лучше редко получается? Прости меня, Васька, – помолчав, сказал он. – Если сможешь.

Он быстро притянул сына к себе и обнял так крепко, что у него хрустнули кости и сердце зашлось болью и счастьем одновременно. И в это короткое, на одно объятье, мгновение Василий вдруг понял: если отец и маму вот так обнимал, то каким же адом стала без него ее жизнь… Точно, что не меньшим, чем у него без нее.

– Напиши, когда на место прибудешь. – Отец оттолкнул его от себя легким, почти неощутимым движением. – И будь-ка ты счастлив, Васька. Хотя бы за нас с Асей.

Паровозный гудок прозвучал в темноте и тишине так резко и тревожно, что Василий вздрогнул. Не хватало только отстать от поезда на полустанке в Голодной степи! Он с трудом отвел взгляд от темной воды в арыке и, все ускоряя шаг, пошел к платформе.