Я не бросал брата до тех пор, пока мать не выписали из больницы. Естественно, что моя забота о брате сказывалась на учебе не лучшим образом.
— И все? — удивляется Игорь Николаевич.
— Да! — отвечаю я.
Все-таки инстинкт вора сработал во мне. Я сказал истинную правду, но в то же время я ничего не сказал. Я только поплакался.
— Ладно, Гена. Будем считать, что наше знакомство состоялось, — завершает разговор Игорь Николаевич.
— У каждого своя судьба! — восклицает беззаботно Слава. — Всё — баста! По домам пора. Пошли, Генк, выведу, а то заплутаешь.
Мы поднимаемся наверх. Слава протягивает мне руку:
— На занудность Николаевича не обижайся. Он в голову ранен, видел шрам? Два плюс два сложить не может. Раньше, наверное, очень хотел учиться, и сейчас, видно, охота не пропала. Всё к образованию сводит. Заходи, если что. — И, махнув на прощание, уходит.
Я иду в душ. Прежде чем повернуть кран, я смотрю сквозь окно на небо, сверкающее ярким, быстро растекающимся светом, а мысли мои здесь, на земле. Меня не отпускает то, что я утаил от Игоря Николаевича и ребят…
Я слышу музыку и вижу танцующих парней и девчат. Они пьяны. Мои братья в испуге забились за шкаф и тихо плачут.
В нашу квартиру входят соседи. Они ругают меня, кричат, что не станут терпеть этот притон, этот шум и грохот, у них с потолков осыпается штукатурка, а на меня управа найдется.
Я не знаю, что значит слово «притон», но чувствую — плохое. Мне хоть и десять лет, но я не могу понять, как и почему наша квартира превратилась в этот самый притон. Может, потому, что все произошло неожиданно и очень быстро?
С утра мы все грузим машину. Бабушка с тетей Аней, ее мужем и дочкой переезжают на новую квартиру. Они ее получили как туберкулезники. А когда они уезжают, маме становится плохо. Она просит меня вызвать врача. Я вызываю его по телефону. Доктор приходит через полчаса, осматривает маму и тут же вызывает «скорую». Мама подзывает меня:
— Деньги в гардеробе под постельным бельем. Завтра съезди к бабушке и попроси побыть с вами, пока я не выпишусь или пока отец не вернется из командировки. Если бабушка не сможет сама, пусть позовет кого-нибудь из родных. Хорошо бы одну из моих сестер пригласить.
Под дружный рев моих братьев — Валеры, которому было пять лет, и Володи — четырех лет, — маму выносят из дома на носилках.
Телефон звонит, когда я, успокоив своих братьев, готовлю ужин. Сухой женский голос в трубке, даже не спросив, кто слушает, сообщает, что у Щербаковой Александры Ивановны туберкулез почек и ей будет произведена срочная хирургическая операция.
Я видел немало фильмов о войне, где показывали работу хирургов. И в моем сознании тотчас возникает картина операции, только на операционном столе не абстрактный герой, а моя мать. Мне страшно, и я плачу.
Ни в первый, ни во второй, ни в третий день к бабушке я не еду. Денег в гардеробе много, и я с братьями живу, как мне нравится. В школу я снова не хожу. Завтракаем, обедаем и ужинаем мы в круглосуточной железнодорожной столовой, и обязательно с лимонадом, мороженым, а то и с конфетами. О маме мы тоже не забываем. Накупив разных сладостей, мы едем к ней в больницу, но нас не пускают и гостинцы не принимают.
Да, именно в тот день, когда нас не пустили к маме в больницу, в доме появляется рыжий Юрка из четвертого подъезда. Мы его угощаем, и он говорит:
— Богато живете. Мне бы хоть денек так пожить.
Потом какое-то время болтается по квартире, играет с братьями и уходит. На следующее утро я как обычно одеваю Валеру и Володю, чтобы идти в столовую на завтрак, открываю гардероб, сую руку под белье, но шуршания купюр не чувствую. У меня в руках жалкие гроши.
— Вот что, ребята, — обращаюсь я к братьям, — раздевайтесь. Столовая отменяется. Денег у нас осталось совсем мало, и каждую копейку мы теперь станем считать.
— А Юрка рыжий, — перебивает меня Валера, — у нас не копейки, а большие рубли из гардероба брал.
Юрка старше меня года на два и сильнее. Я сую за пояс кухонный нож и, плотно запахнув пальто, выскакиваю во двор. Рыжего я нахожу очень скоро. Он сидит, подняв воротник, в скверике напротив детской больницы и, перебирая струны новенькой гитары, с зажатой в зубах «беломориной» сипит:
— «Старуха ждет, когда мы с мухами подохнем, сначала друг мой, потом уж я…»
Я подсаживаюсь рядом.
— Хочешь, оставлю? — поворачивается он ко мне с «беломориной».
— Давай целую. На мои кровные папиросы-то покупаешь! Вот и гитару новую прибрел на деньги, что увел из гардероба.
— Сукой буду, у тебя ничего не брал! — Юрка щелкает ногтем большого пальца о зубы и проводит им под подбородком.
— Хотел бы тебе поверить, да не могу. Брат о тебе сказал. А он малец и врать еще не может.
Я распахиваю пальто и выхватываю из-за пояса нож. Юрка вскакивает со скамейки, но, не сделав и шага, падает от моей подсечки. Я кидаюсь на него и поднимаю нож.
— Генка, не надо! Меня заставили. Кабан заставил. Я ему деньги отдал.
— Ох! Какое дитятко невинное! — над нами, ухмыляясь, стоит Ундол. — Волк, перышко дай мне, — вырывает он из моей руки нож. — А эту суку бей. Не будешь ты его лечить, буду я! Вот, бери на прокорм детишкам, папаша безусый, — и Ундол сует мне за пазуху деньги. — Здесь в три раза больше того, что свистнул у тебе этот хмырь. — Затем броском, почти без взмаха, всаживает нож в спинку скамейки и, уходя, мягко как бы просит:
— Ты, Волк, загляни завтра в котельную. А ты Рыжий — сегодня.
Я выдергиваю свой нож из скамейки и направляюсь домой, даже не взглянув на жалобно скулящего Юрку…
Нет, я не должен давать волю воображению. Не раздумывая больше, я включаю душ. Горячая вода возвращает меня в реальную жизнь. За тонкой перегородкой я слышу голоса и смех моющихся женщин, а рядом со мной, в соседних кабинах мужчины обсуждают последний футбольный матч.
Я беру с полочки, прикрепленной к стене душевой, мыло и мочалку и, не жалея сил, начинаю быстро намыливать и тереть свое тело. Вода множеством струй, свистя, падает на меня и под лучами уже осеннего, но еще яркого солнца, проникающего через окна, вспыхивает, как ртуть или бездымное пламя, и мне кажется, что я весь горю.
Завернувшись в полотенце, я прохожу в раздевалку к своему шкафу и, одевшись, выхожу через проходную на улицу. Я иду по разбитому тротуару Люсиновской улицы, поднимая ботинками облачка пыли. Затем поворачиваю направо и, пройдя мимо нескольких домов с облупившейся штукатуркой, оказываюсь у метро «Добрынинская». Сегодня занятий в вечерней школе нет и я сразу еду домой. Спустившись по эскалатору в метро, я вхожу в подошедший поезд и привычно подпираю противоположную от выхода дверь. Поезд трогается и мчится по тоннелю. И этот тоннель меня уводит опять от действительности в воспоминания…
Я прихожу в котельную, как велел Ундол. Там меня встречает Кроха. С ним по металлической лестнице мы спускаемся в ее чрево. Внизу он хватает меня за руку и минут десять-пятнадцать тащит в кромешной тьме по тоннелю с осклизлыми стенами и полом. Наконец мы останавливаемся под люком, из которого брезжит тусклый желтоватый свет, поднимаемся по приставной лестнице и оказываемся в длинном коридоре со стенами из красного кирпича и рядом дверей. Кроха поднимает и ставит у стены лестницу, закрывает люк, а затем со словами: «Жди нас!» вталкивает меня в одну из дверей и закрывает ее с обратной стороны на защелку.
Испуганный и обескураженный таким обращением, какое-то время я не могу прийти в себя. Но, видно, не зря мне дали кликуху Волк. Меня приводит в себя нос. Он улавливает очень вкусные запахи. Я начинаю вертеть головой и обнаруживаю, что нахожусь в комнате без окон. Она освещается бронзовой люстрой со свечами. Стены комнаты оклеены красивыми обоями. Старинная, как в кино, мебель. Посредине — огромный стол. На нем пироги, красная и черная икра, овощной салат, селедка, колбаса, сыр, супница, графинчики с водкой и вином, кувшины с пивом и квасом.
И в тот миг, когда моя рука тянется к блюду с пирогами, появляются Ундол, Кабан и Кроха. Они в черных костюмах, белых рубашках и при галстуках. На ногах у них лакированные полуботинки. Ундол подходит к столу, отодвигает стул, садится, берет салфетку, разворачивает ее, кладет себе на колени и только после этого обращается ко мне, Кабану и Крохе: