Тут стали подходить другие участники совещания, и Лапицкий скрывается среди них. Нас начинают фотографировать. Потом мне приходится отвечать на вопросы газетных репортеров и лишь после этого я усаживаю гостей в автобусы, которые должны доставить их к гостинице «Россия».
Заседание комиссии начинается, как обычно, в десять утра. Зал коллегии полон, кроме членов комиссии, здесь почти половина нашего министерства. БАМ в моде. Атмосфера надлежащая. С трибуны я называю несколько цифр, показывающих в позитивном свете работу своего министерства, а затем из меня начинают литься стандартные фразы, приходящие мне в голову без заминки и к месту. Я так же красноречив, как доходчив и убедителен. Но зал ничего от меня не узнает ни об аварийных мостах, ни о проблемах культурного обслуживания строителей.
— Слава нашему комсомолу, нашей молодежи, всем строителям БАМа! — торжественным голосом диктора всесоюзного радио завершаю я доклад. Зал бурно аплодирует.
Выступление Лапицкого мало чем отличается от моего. Только его позитив акцентирует внимание слушателей на успехах Министерства путей сообщения в деле строительства магистрали. Стриганов же в заключительном слове подчеркивает высокую роль комиссии по организации культурного обслуживания зоны БАМа, а затем кем-то из клерков МПС зачитывается решение.
Я смотрю в зал и вижу, как люди одобрительно кивают головами. Все вроде бы хорошо. Только мне начинает казаться, что публика в зале спит, а члены комиссии мертвы.
И тут откуда-то из-за моей спины доносится кашель, негромкий и сухой, но весьма многозначительный. Я оборачиваюсь и встречаюсь взглядом с Анатолием Яковлевичем. Он поднимается и выходит из зала. Я почему-то следую за ним. В фойе мы останавливаемся. И я вижу, что Лапицкий — и он и не он. Это черт! Его ноги заканчиваются маленькими копытами, на высоком лбу рудименты рогов, волосы высоко взбиты. Он, кривя в усмешке рот, констатирует:
— Я как всегда прав!
И будто гипнотизер, впивается в мои глаза. Меня начинает знобить, дрожат ноги, стучат зубы… Я сжимаю челюсти, пытаясь овладеть ногами и руками. Безуспешно. По телу, бежит электрический ток, да так, что я вибрирую, словно включенный в сеть. Меня поражает это острое, новое ощущение: оно меня застигает врасплох. Однако я не испытываю страха, реакция у меня чисто физиологическая, электрическая, что ли. Усилием воли я пытаюсь вновь и вновь унять дрожь, но меня продолжает колотить по-прежнему. Черт, видя, в каком я состоянии, с интересом наблюдает, как много и сколь долго я выдержу эту пытку, а затем, видимо, насытившись зрелищем, произносит: «А ты и в самом деле Волк!» — и превращается то ли в пар, то ли в дым. После его исчезновения я какое-то время камнем стою на месте, потом делаю шаг, другой. Дрожь унимается. Все проходит так же внезапно, как и начиналось. Но я уже не чувствую себя человеком. Я действительно волк. Я покрыт шерстью и опираюсь на четыре лапы.
Я кидаюсь на улицу. По тротуару идет тяжело нагруженный пожилой мужчина. Видимо, из магазина. Он ко всему безразличен и не обращает на меня внимания. У него свои заботы. Я мчусь по тротуару, поджав хвост, все вперед и вперед, боясь только одного, что на меня обратят внимание и начнут за мной охотиться!
Глава XXVIII
Не помню, как я добираюсь до своего дома, как оказываюсь в своей квартире. Но только здесь, уже сидя в кресле, я осознаю, как напуган. И я жду чего-то еще более ужасного. Я жду чего-то, что может принимать любые формы. На меня надвигается неведомая беда. Мне почему-то даже кажется, что встреча с собственным двойником у Марины предрекала мне смерть.
— Это дурацкое наваждение может довести меня до безумия! — осаживаю я в конце концов сам себя.
И чтобы избавиться от дури, бросаюсь к письменному столу. Мои пальцы так стремительно начинают бегать по клавишам машинки, что я задыхаюсь, как при беге. Для меня нет ни дня, ни ночи, ни времени. Пишу, следовательно, существую. Стопка исписанных листов растет. Моя квартира населяется лицами, улыбками, голосами, взглядами, чувствами, событиями и происшествиями.
А в конце недели, когда мой герой, давно выйдя из моего повиновения, прищурившись, нажимает на спусковой крючок пистолета и в его руке, громыхнув, вспыхивает короткое пламя и цареубийца Белобородов падает мертвым, появляется Андрей.
— Здравствуй, пап! Снова в полете? — спрашивает он.
Мои пальцы останавливаются, и я возвращаюсь в сегодняшний день.
— Как ты вошел в квартиру, я что, забыл запереть дверь? — удивляюсь я.
— Нет, дверь была закрыта. Ключ от твоей квартиры мне дед дал. Все волнуются. Телефон не работает. Точно, трубка не повешена! На работе не появляешься.
— Я за свой счет неделю после командировки взял.
— Ну и где ты сейчас? Опять революцию вершишь?
Он берет отпечатанный лист и читает. Лицо его серьезно и вдумчиво. Сын определенно мне нравится. Мне в эти минуты кажется, что он все в жизни понимает, а если и не все, то непременно через какое-то время все поймет. Подняв глаза от рукописи, Андрей с любопытством и добродушием молча глядит на меня. Я спрашиваю его:
— Что читаешь?
— «Ад» Данте, — отвечает сын.
И я не могу ничего вымолвить. Я запинаюсь и затихаю. Я хочу как можно точнее сформулировать свой комментарий, но при этом мое понимание темпа освоения западной литературы в средней школе лопается по швам.
— Задали?
— Да нет, интересно. — Теперь он, поставив кассету, включает магнитофон и смотрит на меня снисходительно. «Гуд бай, май лав, гуд бай!» — оплакивает расставание с любимой грек Демис Русос на английском языке. Андрею, видно, песня нравится, и он подпевает певцу. Наконец Демис Русос замолкает. — Пап, а ты слушал группу «Кино»?
— Какое «Кино»?
— Ну, группу Цоя. Он поет: «Перемен! Мы ждем перемен!» А «Караван», «Рондо», «Казино»?
— Я слушал на днях Пугачеву по телевизору. Честно сказать, не очень. А многие, особенно женщины, от нее без ума.
И тут сын без всякого перехода заявляет:
— Знаешь, пап, меня надо перевести в другую школу, лучше с химическим уклоном. В этой школе у меня не складывается с химичкой.
Я злюсь. У меня внутри буря! Я знаю, что творит Андрей. Со мной и Мариной по очереди уже беседовал директор школы. «Нахватавшись верхушек, ваш сын, — говорил мне директор, — регулярно вызывает преподавателя химии на „дискуссию“, и она из-за этого постоянно чего-то не успевает сделать в соответствии с намеченным планом». Я еле сдерживаю себя. А сын продолжает:
— Пап, совсем не действовать на нервы учителя ученик не может — такова жизнь.
— А не будет ли в другой школе то же самое? — с подковыркой спрашиваю я.
— Да она узурпатор какой-то, — не чувствуя с моей стороны поддержки, злится сын.
— Учительница сильная личность? — Андрей пожимает плечами. — Да, все не так просто, — с тяжелым вздохом и как бы склоняясь к миру, констатирую я.
— Да что за трудности?! — принимая деловой вид, восклицает сын.
— Трудности, по-моему, в человеческих характерах и не очень умном поведении тебя или учителя. Я не могу сказать более точно, так как не знаю сути дела. Если ты просто ударяешься в амбицию… — Тут я встаю и резко заявляю: — Андрей, плохой из меня дипломат, знаешь что, не дури!
Брови сына делаются домиком. Он серьезно и долго вглядывается в меня, а потом вдруг поспешно опускает глаза, точно пугается, что я невзначай прочитаю его мысли, и медленно, словно припоминая, произносит:
— «С младенчества моего вкоренена в сердце моем уверенность, что промысел Божий ведет человека ко благу, как бы путь, которым он идет, ни казался тяжел и несчастлив».
Я удивленно гляжу на него.
— Это князь Трубецкой,! — поясняет сын, — религиозный философ.
— Ты помнишь наизусть? — изумляюсь я.
— Естественно. И ты, я знаю, легко запоминаешь то, что застревает вот здесь, — Андрей хлопает себя по груди и поднимает на меня глаза: — Пап! Я хочу поступать в Менделеевский. Мне нужна более серьезная подготовка.
Я смотрю на сына — и взрослый, и ребенок.
Когда я развелся с Мариной, я вел себя так, будто из меня вынули душу. Ведь единственное, что меня тогда интересовало в жизни, это он — Андрей. Но капля долбит камень, а время — человеческие чувства. Постепенно я излечиваюсь от травмы и последовавшей за ней прострации. Прихожу в себя.