По домам вечно ходили служители церкви, собиравшие пожертвования. Мы не прятались от них, в отличие от нескольких других семей, которые выключали свет, радио и делали вид, будто их нет дома. Мой отец зарабатывал семь фунтов и десять шиллингов в неделю, поэтому пять шиллингов, которые он пожертвовал церкви, были для нас крупной суммой. В то время я никогда не видел безработных. Может, я был слишком маленьким и ничего не замечал. В детстве обращаешь внимание лишь на повседневную суету, но не следишь ни за политикой, ни за тем, что происходит в большом мире.
На все эти пожертвования была построена большая церковь — до этого временная церковь располагалась в дощатом бараке. Именно там, впервые увидев изображения крестного пути Христа, я задался вопросом: что все это значит? Я смотрел, как Христос несет свой крест, как все плюют в него, я понимал суть происходящего, но все это никак не соотносилось с реальностью.
В реальности было много фальши, и я ее хорошо ощущал, несмотря на мои одиннадцать лет. В любом районе любого английского города неподалеку от церкви был обязательно расположен паб. Люди выходили из пивной навеселе и шли в церковь, читали молитвы Деве Марии и «Отче наш» и клали пятерку на поднос. Все это было мне чуждо. Впрочем, мне очень нравились витражи и изображения Христа, запах ладана и свечей. Но остальную ерунду я терпеть не мог. После причастия мне полагалось конфирмоваться, но я решил: «Еще чего! Это я еще успею».
С тех пор я старался не бывать в церкви, но каждый четверг по улице пробегал мальчишка, оповещая всех о приходе священнослужителя. Он подбегал к каждой двери, стучал в нее и кричал: «Священник идет!» Мы все испускали вздох раздражения, мчались наверх и прятались. Маме приходилось открывать дверь и слышать: «Добрый день, миссис Харрисон, рад снова видеть вас. Во имя Иисуса…» Она совала две полукроны в его потную руку и гость уходил — строить очередную церковь или паб.
У меня было счастливое детство, неподалеку жило множество родственников, близких и дальних. Часто по ночам я просыпался, выходил из спальни, спускался вниз и видел собравшихся повеселиться людей. Вероятно, это были родители и один-два моих дяди (некоторые из моих дядей были лысыми; говорили, что лысины они заработали потому, что открывали двери пабов головой), но мне всегда было жаль, что в доме праздник, а я об этом ничего не знаю. О музыке я почти ничего не помню. Не помню, играла ли музыка на таких вечеринках или нет. Наверное, они все-таки включали радио.
В те времена существовали детекторные приемники. Впрочем, не только они. Было и радио, работавшее от аккумуляторов, наполненных кислотой. Их надо было носить в магазин на углу и оставлять на перезарядку дня на три.
Мы слушали все, что передавали по радио: ирландских теноров вроде Джозефа Локка, танцевальную музыку, Бинга Кросби и многое другое. Мама часто вертела регулятор приемника до тех пор, пока не удавалось поймать арабскую или какую-нибудь другую радиостанцию, и мы слушали ее, пока шум не становился нестерпимым, а потом настраивались на другую волну.
Помню, в детстве я слушал пластинки моих родителей, всю старую английскую музыку из мюзик-холлов. Одна такая пластинка называлась «Шенанагги Да» — «Старый Шенанагги Да играет на гитаре…». Но отверстие в пластинке располагалось не по центру, поэтому звучала она странно. Ну и какая разница! Еще одна пластинка называлась «Огонь, огонь, огонь». Слова были такие: «Почему все двигатели делают «чух-чух»? Это огонь, огонь, огонь». Там было много других слов и звуковых эффектов, воспроизводивших шум двигателей и звуки толпы. Это была двухсторонняя пластинка на 78 оборотов. В конце одной стороны звучали слова: «Эй, переверните меня, и я спою вам еще». А когда пластинку переворачивали, припев продолжался, а потом шли еще двадцать куплетов. Я не понимаю людей, которые заявляют: «Мне нравится только рок-н-ролл», или: «Мне нравится только блюз», или что-нибудь в этом роде. Даже Эрик Клэптон говорит, что на него оказала влияние песня «The Runaway Train Went Over The Hill» («Убегающий поезд скрылся за холмом»). Как я писал в своей книге «I Me Mine» («Я, мне, мое»), к моим самым ранним музыкальным воспоминаниям относятся такие вещи, как «One Meatball» («Одна тефтелька») Джоша Уайта, а также песни Хоуги Кармайкла и многое другое. Я сказал бы, что даже дрянная музыка, которую мы ненавидели, — слащавые американские записи конца сороковых и начала пятидесятых вроде «The Railroad Runs Through The Middle Of The House» («Железная дорога проходит через дом») или английская песня «I'm a Pink Toothbrush, You're a Blue Toothbrush» («Я розовая зубная щетка, ты — голубая»), — так вот, даже она оказала на нас некоторое влияние, не важно, нравилось нам это или нет. Вся она каким-то образом живет в нас, и мы при желании можем извлечь ее в любой момент. Это мы и делали в некоторых наших песнях, как, например, в середине песни «Yellow Submarine» («Желтая подводная лодка»). Можно слушать какую-нибудь мелодию и думать, что она тебе не нравится и, значит, не оказывает на тебя никакого воздействия. Но человек — это то, что он ест, что видит, к чему прикасается, это запахи, которые он ощущает, и то, что он слушает. Музыке неизменно присуща трансцедентальность, поскольку она достигает в человеке таких глубин, достижения которых от нее не ожидаешь. Она способна затронуть тебя так, что объяснить это невозможно. Но ты продолжаешь думать, что она тебя не задела, и только через несколько лет она вдруг прорывается наружу. Думаю, нам, «Битлз», повезло впитать все виды музыки. Мы просто слушали то, что передавали по радио. Это был основной источник музыки в те времена.
У моего старшего брата Гарри был портативный проигрыватель для пластинок на 45 и 33 оборота. Он мог проиграть целую стопку из десяти пластинок, хотя у Гарри их было всего три. Он аккуратно хранил их в конвертах, одной из этих пластинок была запись Гленна Миллера. Уходя куда-нибудь, Гарри приводил проигрыватель в порядок, аккуратно складывал шнуры и штепсели и никому не разрешал пользоваться им. Но едва он уходил, мы с братом Питом обязательно включали его.
Мы слушали все подряд. Когда мой отец был матросом, он купил в Нью-Йорке и привез домой заводной граммофон. Корпус был деревянным, дверцы открывались; за верхними скрывался громкоговоритель, а снизу хранились пластинки. Там же были и иглы в жестяных коробочках.
Еще отец привез из Америки пластинки, в том числе запись Джимми Роджерса «The Singing Brakeman» («Поющий кондуктор»). Это был любимый певец Хэнка Уильямса и первый исполнитель песен в стиле кантри, которого я услышал. У него была уйма таких песен, как «Waiting For A Train» («Ожидая поезд»), «Blue Yodel 94» («Голубой йодль 94»), «Blue Yodel 13» («Голубой йодль 13»). У моего отца была его пластинка с записью «Waiting For A Train», она и побудила меня взяться за гитару.
Позднее появились такие певцы, как Биг Билл Брунзи и флоридский исполнитель кантри-энд-вестерна Слим Уитмен. Он превратил в настоящие хиты мелодии из фильма «Розмари». Первым, кого я увидел с гитарой в руках, был Слим Уитмен. Сейчас уже не помню, было это по телевизору или на фотографии в журнале. Начиналась эпоха гитар.
Когда я только закончил начальную школу «Давдейл» и поступил в «Ливерпульский институт», я попал в больницу. Лет в двенадцать или тринадцать у меня заболели почки. Раньше я часто болел тонзиллитом и другими детскими болезнями. У меня было слабое горло; а в тот год инфекция распространилась по организму, и у меня начался нефрит, воспаление почек.
Шесть недель я провел в больнице «Олдер Хей» на безбелковой диете: мне приходилось есть шпинат и другую дрянь. Как раз в это время мне впервые захотелось иметь гитару. Я услышал, что у Реймонда Хьюза, с которым я раньше учился в «Давдейле», но не видел его уже год, есть гитара, которую он собирается продавать. Она стоила три фунта десять шиллингов. Огромные деньги по тем временам, но мама дала их мне, я сходил к Реймонду и купил гитару.
Это была дрянная дешевая маленькая гитара, но в то время меня это не смущало. С нижней стороны грифа я обнаружил винт. Как любознательный мальчишка, я нашел отвертку, вывинтил его, и гриф отвалился. Поставить его обратно я не смог, поэтому положил на шкаф отдельно гитару и отдельно гриф. Наконец — кажется, год спустя — мой брат Пит собрал ее. Но при этом гриф стал вогнутым, поэтому взять на нем можно было всего пару аккордов. Все лады дребезжали, струны задевали за них.