— Сын мой. Откройся мне.
— Страшный грех лежит на моей душе. Каким покаянием могу я смыть его? Заслужил ли я прощения?
— Знаю, жизнь твоя не была легкой. На ней кровь и огонь… Но это прошло и не вернется. Да и не ты был виновен в этом…
— Не то, отец… Я согрешил… слабостью. Разве можно меня оправдать? Я не хотел знать Истины. Не хотел помнить, что совершенство тела редко идет в паре с совершенством души. Отец мой! Я любил ее как святую! Я целовал край ее одежды… Неужели я был так слеп? Сатана мог ослепить меня только потому, что я сам дал согласие.
— О чем ты? Я не понимаю.
— Я любил… ведьму! Бог простит меня?
— И поэтому ты убежал?
— Нет, отец, я не убежал. Я знаю, что обязан… спасти ее душу. Хотя бы и против ее воли… В ущерб се телу!
Старик встал.
— Ты думаешь, бог ликовал, видя пылающие костры? — бросил он саркастически. — Думаешь, во имя его следует нарушать пятую заповедь?
Мюнх на мгновение опешил.
— Бог страдает, теряя душу человека. Тело же смертно и слабо… Не о нем следует печься… Наша цель — спасение души! Скажи, отец мой, что стало с церковью? Где ее сила и непреклонность в служении делу божьему? Растут ли ряды борющихся?
— Не в числе суть…
— Так каков же, по-твоему, смысл существования церкви?
— Помогать людям творить добро. Модест изумленно смотрел в лицо старцу.
— И это говоришь ты?! И ты… тоже? То же самое… То же самое… Неужели ты слеп? Или продал свою душу? А может, ты скажешь, как тот лживый исповедник, что никогда не было и нет продавшихся дьяволу еретиков и ведьм? Что времена, когда церковь наша в полной славе и силе преследовала ересь и громила дьявола, это времена упадка?
— Пятая заповедь, сын мой! Даже во имя господне не следует ее нарушать!
— Значит, ты утверждаешь, что отцы святых соборов, покровитель ордена нашего святой Доминик, Верховная Конгрегация… — он осекся, пораженный собственной мыслью.
— Не нам их сегодня судить… — сказал старец, задумчиво глядя, на огонек лампады.
Воцарилось молчание. Инквизитор неподвижно стоял, упорно глядя в лицо пожилого человека, словно ожидая продолжения. Его губы беззвучно шевелились, и вдруг с них сорвалось только три слова, три слова, полных отчаяния и ужаса:
— Кто ты?! Скажи!
На губах старца появилась загадочная улыбка.
— Кто я? Ну, а как ты думаешь, сын мой? — ободряюще спросил он.
Глаза Мюнха расширились, в них появилось изумление. Он резко отскочил от старца, заслоняя руками лицо, а с губ его слетел хриплый вопль, отразившийся глухим эхом от стен и потолка часовни:
— Прочь! Прочь, сатана!!! Изыди!
Зажглись все лампы. Из ризницы выскочило несколько мужчин в сутанах. Двое подбежали к Модесту, пытаясь схватить его, третий подскочил к старцу.
— Ваше Святейшество! Он ничего не сделал с вами?
Старец стоял, опираясь спиной о колонну. Его бледное лицо внешне оставалось спокойным. Только рука, нервно сжавшая поручень кресла, говорила о том, что он пережил минуту назад.
— Я предупреждал Ваше Святейшество, что это сумасшедший! Хорошо что мы успели…
Старец поднял руку и е трудом проглотил комок.
— Ничего… Ничего страшного, — сказал он тихо. — Отпустите его! — приказал он священникам, державшим инквизитора за руки.
Мюнх стоял, словно окаменев, даже не пытаясь сопротивляться.
— Уже светает, — сказал старец, глядя в окно. — Пора на мессу. Пойдемте. И ты с нами, сын мой, — обратился он к Модесту.
Тот полубессознательно посмотрел на папу и вдруг, сложно получив страшный удар, подскочил к двери, пинком распахнул ее и выскочил из часовни.
Он бежал все быстрее. Только бы подальше, только бы быстрее… Отзвуки ударов ботинок о паркет отдавались многократным эхом в пустых залах и коридорах, наполняя сердце страхом. Ему казалось, что его пытаются схватить тысячи рук… Они все ближе… ближе…
Наконец он выбрался на площадь. Из последних сил пробежал еще несколько десятков метров л упал у основания египетского обелиска, на вершине которого воинствующая церковь много веков назад поместила своя победный знак.
Он долго лежал без чувств. Солнце уже позолотило ватиканские холмы, когда он очнулся и осторожно поднял голову. В глубине, за фасадом гигантской церкви горел купол Базилики Святого Петра.
Чья- то рука коснулась его плеча. Он повернул голову и замер.
Рядом, на мраморной плите, сидела Кама.
— Ты пришла? Ты пришла за мной? — прошептал он.
— Да. Я прилетела за тобой.
Он промолчал. Нервно сжал веки, чувствуя, как кровь пульсирует в висках.
Он знал, что ему уже не освободиться. Разве что…
XIII
Профак Гарда положил свою широкую ладонь на руку Камы и тепло, по-отцовски пожал ее.
— Не унывай, девочка! — сказал он сердечно. — Ты сделала все, что могла.
Она смущенно взглянула на ученого.
— Если бы я была уверена…
— А чего ты еще хочешь? Будь он моложе или обладай природными способностями, может быть, существовал бы какой-то шанс… Впрочем, трудность не только в том, что его сознание тридцать с лишним лет оставалось в узком, замкнутом кругу мистических понятий и схем. Мы не требуем от него чего-то сверхъестественного. Вполне достаточно было бы йоты критичности, тогда адаптация была бы лишь вопросом времени.
— Ты думаешь, пять месяцев слишком короткий срок? Интенсивность поглощения информации с помощью примененных мною технических средств привела к тому, что эти пять месяцев были равноценны по меньшей мере двум или даже трем годам жизни.
— Два, три, даже десять лет не меняют дела. Нельзя забывать, что для него согласиться с современным состоянием мира значит больше, чем просто отказаться от многих устоявшихся схем и понятий. Ведь, как только он поймет, что все его деяния во имя бога были ошибкой, ему придется признаться, что он был не праведным судьей, а убийцей и мучителем повинных. Мы слишком многого от него требуем.
Кама молча встала из-за стола и начала собирать в дорожную сумку разбросанные на диване мелочи.
— Впрочем, зачем все это объяснять. Ты и сама прекрасно знаешь, — немного помолчав, сказал Гарда, — без физиологической терапии тут не обойтись. Я убежден, то же скажут и в Калькутте.
— Но уж очень обидно проигрывать.
— Независимо от окончательного результата твои исследования и попытки адаптации Модеста принесли много ценного. Впрочем, от эксперимента нельзя отказываться, даже если мы заранее уверены в отрицательном результате.
— Я знаю… но… это разные вещи.
— Понимаю. И все же так будет лучше для него.
Кама молча кивнула головой. Она прекрасно понимала, что Гарда прав, но ей трудно было согласиться с мыслью, что барьеры, существующие в мозгу Модеста, невозможно сломать ни языком фактов, ни логическими доказательствами и остается только обратиться к физическим средствам — к проникновению в структуру условных связей мозга.
Гарда думал о том же.
— Есть одно довольно серьезное соображение правового или даже морального характера, — сказал он, задумчиво глядя на Каму. — Мюнх никогда не согласится на операцию, если поймет, чего вы хотите. Если твой тезис о его полной вменяемости будет принят, ты потеряешь правовые основания для проведения изменений в его психике даже в ограниченном объеме. С другой стороны, он не способен к самостоятельной жизни в обществе, требует постоянной опеки, уже не говоря о том, что в определенных случаях он может представлять опасность для окружающих. Его изоляция, ограничение его свободы должны быть подтверждены либо медицинским заключением о его психическом заболевании, либо же судебным определением, что он является опасным элементом. Моральная проблема несколько проще. Для общества Модест едва ли опасен, с точки зрения научных исследований было бы полезнее оставить психику этого человека в теперешнем состоянии как объект эксперимента. В интересах самого Мюнха преобразование его психики, так как конфликт между Мюнхом и обществом является для Мюнха источником душевных мучений, и гуманней избавить его от этого. Однако способ, с помощью которого мы можем этого добиться, находится в противоречии с основными положениями свободы совести и личной свободы. Боюсь, в Калькутте вам придется нелегко.