Мюнх стоял, словно окаменев, даже не пытаясь сопротивляться.
— Уже светает, — сказал старец, глядя в окно. — Пора на мессу. Пойдемте. И ты с нами, сын мой, — обратился он к Модесту.
Тот полубессознательно посмотрел на папу и вдруг, сложно получив страшный удар, подскочил к двери, пинком распахнул ее и выскочил из часовни.
Он бежал все быстрее. Только бы подальше, только бы быстрее… Отзвуки ударов ботинок о паркет отдавались многократным эхом в пустых залах и коридорах, наполняя сердце страхом. Ему казалось, что его пытаются схватить тысячи рук… Они все ближе… ближе…
Наконец он выбрался на площадь. Из последних сил пробежал еще несколько десятков метров л упал у основания египетского обелиска, на вершине которого воинствующая церковь много веков назад поместила своя победный знак.
Он долго лежал без чувств. Солнце уже позолотило ватиканские холмы, когда он очнулся и осторожно поднял голову. В глубине, за фасадом гигантской церкви горел купол Базилики Святого Петра.
Чья- то рука коснулась его плеча. Он повернул голову и замер.
Рядом, на мраморной плите, сидела Кама.
— Ты пришла? Ты пришла за мной? — прошептал он.
— Да. Я прилетела за тобой.
Он промолчал. Нервно сжал веки, чувствуя, как кровь пульсирует в висках.
Он знал, что ему уже не освободиться. Разве что…
XIII
Профак Гарда положил свою широкую ладонь на руку Камы и тепло, по-отцовски пожал ее.
— Не унывай, девочка! — сказал он сердечно. — Ты сделала все, что могла.
Она смущенно взглянула на ученого.
— Если бы я была уверена…
— А чего ты еще хочешь? Будь он моложе или обладай природными способностями, может быть, существовал бы какой-то шанс… Впрочем, трудность не только в том, что его сознание тридцать с лишним лет оставалось в узком, замкнутом кругу мистических понятий и схем. Мы не требуем от него чего-то сверхъестественного. Вполне достаточно было бы йоты критичности, тогда адаптация была бы лишь вопросом времени.
— Ты думаешь, пять месяцев слишком короткий срок? Интенсивность поглощения информации с помощью примененных мною технических средств привела к тому, что эти пять месяцев были равноценны по меньшей мере двум или даже трем годам жизни.
— Два, три, даже десять лет не меняют дела. Нельзя забывать, что для него согласиться с современным состоянием мира значит больше, чем просто отказаться от многих устоявшихся схем и понятий. Ведь, как только он поймет, что все его деяния во имя бога были ошибкой, ему придется признаться, что он был не праведным судьей, а убийцей и мучителем повинных. Мы слишком многого от него требуем.
Кама молча встала из-за стола и начала собирать в дорожную сумку разбросанные на диване мелочи.
— Впрочем, зачем все это объяснять. Ты и сама прекрасно знаешь, — немного помолчав, сказал Гарда, — без физиологической терапии тут не обойтись. Я убежден, то же скажут и в Калькутте.
— Но уж очень обидно проигрывать.
— Независимо от окончательного результата твои исследования и попытки адаптации Модеста принесли много ценного. Впрочем, от эксперимента нельзя отказываться, даже если мы заранее уверены в отрицательном результате.
— Я знаю… но… это разные вещи.
— Понимаю. И все же так будет лучше для него.
Кама молча кивнула головой. Она прекрасно понимала, что Гарда прав, но ей трудно было согласиться с мыслью, что барьеры, существующие в мозгу Модеста, невозможно сломать ни языком фактов, ни логическими доказательствами и остается только обратиться к физическим средствам — к проникновению в структуру условных связей мозга.
Гарда думал о том же.
— Есть одно довольно серьезное соображение правового или даже морального характера, — сказал он, задумчиво глядя на Каму. — Мюнх никогда не согласится на операцию, если поймет, чего вы хотите. Если твой тезис о его полной вменяемости будет принят, ты потеряешь правовые основания для проведения изменений в его психике даже в ограниченном объеме. С другой стороны, он не способен к самостоятельной жизни в обществе, требует постоянной опеки, уже не говоря о том, что в определенных случаях он может представлять опасность для окружающих. Его изоляция, ограничение его свободы должны быть подтверждены либо медицинским заключением о его психическом заболевании, либо же судебным определением, что он является опасным элементом. Моральная проблема несколько проще. Для общества Модест едва ли опасен, с точки зрения научных исследований было бы полезнее оставить психику этого человека в теперешнем состоянии как объект эксперимента. В интересах самого Мюнха преобразование его психики, так как конфликт между Мюнхом и обществом является для Мюнха источником душевных мучений, и гуманней избавить его от этого. Однако способ, с помощью которого мы можем этого добиться, находится в противоречии с основными положениями свободы совести и личной свободы. Боюсь, в Калькутте вам придется нелегко.
— Что делать. Другого выхода нет, — вздохнула Кама.
XIV
Мюнх остановился на пороге.
Кабина самолета скорее напоминала небольшой холл в Институте мозга, чем салоны знакомых ему летательных машин. Мягкий ковер, застилающий пол, низенькие столики, кресла, небольшой автоматический бар с длинной стойкой и рядом высоких стульев, полки, полные книг и журналов, шкафчик для карманного чтеца, даже две картины на стенах. Все это, размещенное внутри серебристой машины, вызывало беспокойство и настороженность.
Кама заметила неуверенность Модеста.
— Ты впервые видишь такой самолет, правда? Не каждая воздушная машина должна походить на ступу или метлу ведьмы, — пошутила она, но выражение лица Мюнха оставалось серьезным и сосредоточенным. — До сих пор ты летал только на короткие расстояния, а это самолет дальнего радиуса. Правда, это не самое быстрое средство сообщения, зато очень удобное. Ну, иди! Не бойся.
— Почему ты думаешь, что я боюсь? — спросил он резко и шагнул внутрь кабины.
— Я не думала тебя обидеть. Просто мне показалось, что ты колеблешься… Если я тебе доставила неприятность, прости.
— Это ты… прости меня.
Он снял с плеча дорожную сумку и внимательно осмотрелся.
— Мы одни? — спросил он минуту погодя.
— Да, совершенно одни.
Она подошла к небольшому распределительному щиту в глубине кабины и нажала одну из кнопок.
На экране появилось лицо молодого мужчины.
— Вы готовы? — кратко спросил он.
— Да. Можешь включать. Когда мы пролетаем над Гималаями?
— Примерно в двенадцать двадцать всемирного времени.
— Будет что-нибудь видно?
— Во время полета над самыми высокими районами до захода солнца остается пятнадцать минут. Опустить машину для лучшей видимости?
— Об этом я и хотела просить.
— Принято. Есть еще какие-нибудь особые пожелания?
— Нет. Благодарю.
Человек на экране сделал какое-то незаметное движение, и почти в тот же момент раскрытая чаша входного купола начала медленно поворачиваться вокруг вертикальной оси.
Модест сделал шаг в сторону закрывающегося входа, но Кама подошла к нему и, взяв за руку, провела к ближайшему креслу:
— Сядем. Во время разгона лучше не ходить по кабине.
Купол закрылся. В кабине воцарилась тишина.
— Счастливого пути, — сказал юноша на экране и исчез.
Темный потолок центрального зала авиапорта сменило голубое небо. Кресла слегка задрожали, и почти в тот же момент серебристые машины, видимые сквозь прозрачные стены, поплыли куда-то вниз. Самолет набирал скорость.
Авиапорт исчез, уступая место разбросанным среди зелени промышленным сооружениям и далеким нагромождениям жилых массивов. Проплыла голубая лента Вислы и отдельные жилые здания, теряющиеся в тумане.
— Ну как? Ты рад? — прервала Кама молчание.
— Зачем ты солгала? — вместо ответа спросил Мюнх.
— Солгала? — недоуменно спросила она. — Я же тебе говорила, что этот полет необходим для твоего здоровья. Кроме того, ты познакомишься с новой страной. Ты хотел увидеть Индию… Туда мы и летим.