Я, разумеется, в отрицании мотнул головой.
— И я не хотел бы. И вот — мы оба, — когда на обсуждение выносят вопрос об отпуске средств на служащих дороги, мы, повторю, голосуем «за». Ведь ты голосуешь «за», правда?
На этот раз я кивнул, подтверждая:
— Конечно!
Мне тут же вспомнился случай, когда гласные[615] так насели на князя Хилкова[616], что тот в сердцах воскликнул: «Можно подумать, я летаю по воздуху!» Была создана специальная комиссия, в итоге выделившая весьма кругленькую сумму на ремонт пришедшего в опасную негодность участка дороги на московском направлении.
— Конечно! — воскликнул я. — А как же иначе?
— Вот именно: как же иначе?
— Но причем тут могильщики?
— По-твоему, — Сугробин покосился на Фомича, но тот оставался совершенно невозмутимым, — забота о путях для живых настолько важнее заботы о путях для мертвых, что этой, второю, заботой можно пренебречь?
— Да о чем ты говоришь? — я уже вообще ничего не понимал.
— Ну как же!
Сугробин снова покосился на Фомича, и это меня насторожило: несмотря на заявления графа о его, графа, полных искренности и откровенности, что-то тут было не так! Но что? Это мне предстояло выяснить, хотя — забегая вперед — я так ничего и не выяснил. А если еще точнее: выяснять оказалось нечего. Впечатление, произведенное на меня странными косыми взглядами в сторону Фомича, оказалось ложным.
— Сам посуди. Куда же это годиться — оставлять близких нам людей на произвол тех, кто лишен даже самого необходимого? Кто холоден, голоден, стеснен — и не только в переносном, но и в самом прямом смыслах? Как можно не обращать внимание на тех, кто занят настолько важным делом — подготовкой последнего приюта? Какие же мы после этого православные?
Фомич негромко крякнул.
— Ну, христиане? — поправился граф, бросив на Фомича очередной взгляд искоса. — Фомич, — пояснил он мне — имеет друзей — коллег, если угодно — на лютеранском кладбище. А лютеране пусть и крестятся неверно, однако тоже, как ни крути, веруют в Христа!
Я — уже в самом настоящем отчаянии — замотал головой:
— Господи! — вырвалось из меня. — Ты можешь говорить прямо? Что ты хочешь сказать? И что требуется от меня?
Сугробин вздохнул:
— Да ведь я и говорю…
— Но я по-прежнему ничего не понимаю!
— Хорошо: будем проще.
— Ну, слава Богу!
По губам Сугробина скользнула улыбка, и эта улыбка показалась мне не менее странной, чем косые взгляды в сторону Фомича. Но, как тут же выяснилось, улыбка — как и взгляды — ничего особенного в себе не таила.
— Как я уже говорил, мы помогаем обустраивать быт. Чаще всего никаких проблем в этой нашей деятельности мы не встречаем. Но всё же иногда наталкиваемся на препятствия. С препятствиями мы столкнулись и теперь: захотев помочь столичным могильщикам. Уж не знаю, почему, но почему-то никто из городской Управы и слышать не желает, чтобы отпустить сравнительно скромную сумму на реконструкцию жилых помещений для занятых копанием могил. А ведь нынешние…
— Подожди! — перебил я. — Отпустить сумму? Но ведь ты говорил, что это вы даете деньги? Как же так?
Сугробин пояснил:
— Мы не всегда можем выделить деньги прямо: для этого нужен официоз, а у нас, как ты понимаешь, с официозом туго. Как правило, мы остаемся в тени, находя людей, посредничество которых не бросается в глаза: заинтересованные стороны остаются в убеждении, что средства поступают из законных источников. В некоторых случаях мы даже находим подступы к тем же городским управам: создается впечатление, что деньги выделяет непосредственно город. К счастью, финансовые отчеты наших городов по-прежнему настолько запутаны и — нередко — противоречивы, что укрыть в них происхождение сравнительно небольших сумм не составляет особого труда. Но теперь мы почему-то оказались подле глухой стены! Никто не хочет и близко подступиться к рассмотрению вопроса об улучшении быта столичных могильщиков. И я вообще не понимаю: почему именно так! Ведь те условия, в каких ныне существуют могильщики, — это не ужас даже и даже не страх Божий. Это — бесчеловечность. Представляешь, да? Бесчеловечность в отношении тех, кто подготавливает всё для наиболее человечных проводов! А чтобы не быть голословным, я предлагаю тебе самому отправиться в маленькое путешествие по кладбищам, благо до некоторых из них — рукой подать[617].
Это предложение не вызвало во мне всплеск энтузиазма, но, признаться, я был весьма заинтригован!
Раньше мне и впрямь как-то не доводилось задумываться о кладбищенском быте… да и кто из нас задумывается о таких вещах — положив-то руку на сердце? Однако кое-какие тревожные слухи до меня доходили, но не настолько, впрочем, тревожные, чтобы я бросил всё и занялся только этой проблемой. Теперь же, похоже, мне представлялся случай изучить ситуацию вплотную, причем — и это тоже было похоже — какого-то выбора — согласиться или отказаться — у меня и не было.
Я прикинул и так, и эдак и пришел к вполне естественному выводу: если то, о чем говорил Сугробин, соответствовало истине, в моих руках оказывался такой материал, какому позавидовал бы любой репортер! И тогда я понял: вот что имел в виду граф, говоря, что что-то даст мне и что это что-то мне обязательно понравится!
Если я не ошибался и во всем этом не было никакого подвоха, со стороны Сугробина это выглядело… деликатно и мило: получалось, он таким необычным способом расплачивался со мной за доставленные мне неприятности — и те, что уже выпали на мою долю, и те, какие еще должны были пасть на меня.
Мой страх прошел. В сердце зажегся знакомый огонек азарта. Даже энтузиазм, и тот появился!
— Согласен! — сказал я.
Сугробин снова стал чрезвычайно серьезным, а его взгляд — чрезвычайно холодным:
— И статью об этом напишешь?
— Если всё подтвердится, — пообещал я, — непременно!
— Договорились!
Сугробин встал из-за стола. Поднялся и Фомич. Подняться пришлось и мне.
— Ну, — попрощался со мной Сугробиной, — вот тебе, Никита Аристархович, в помощь Фомич: ступайте. Потом возвращайся: обсудим детали всего остального.
Напоминание о том, что мы и впрямь еще далеко не закончили, подействовало на меня подобно ушату холодной воды. Но это ощущение быстро прошло. Мы с Фомичом вышли из притона и пешком отправились на первое кладбище.
34.
Наше «путешествие» по кладбищем вышло долгим и утомительным, хотя вплоть до последней минуты — минуты возвращения в притон — никакой усталости я не ощущал. Напротив: с каждым шагом всё более открывавшийся мне новый и потому совершенно незнакомый мир захватывал меня, приводил в смущение и негодование, наполнял и множеством других эмоций. Держать все эти эмоции в себе оказалось невыносимым, и я, попросив Фомича немного обождать, забежал в какую-то захудалую писчебумажную лавку, располагавшуюся недалеко от ворот, и взял в ней карандаш, машинку для его очистки и толстый блокнот. Вооружившись таким — подобающим репортеру — образом, я сразу почувствовал себя легче. Теперь, вслед за Фомичом переходя от одного кошмара к другому, от одной безысходности к другой, я заполнял листы блокнота — не всегда последовательными, поспешными, но исключительно правдивыми записями. Это привычное дело облегчило меня, и я уже мог смотреть на вещи не только через завесу чувств, но и с должной мерой критицизма.
Утро давно настало — ясное, как и обещало голубевшее на рассвете небо, — а затем перешло и в яркий, солнечный день. И в этот день — веселый, жизнерадостный — особенным контрастом смотрелись убогие домики, свежие могилы, тяжелая, сырая, напитавшаяся вчерашним ливнем земля.