— Вижу, — вдруг изменил тему Петр Васильевич, — вас агитируют против моих усовершенствований?
Дворник слегка покраснел: по всему получалось, что управляющий фермой слышал его спор с доктором. Правда, в словах Петра Васильевича не было какого-то особенного упрека: разве что легкая тень не менее легкой насмешки. Но это — насмешка — было еще обидней: в конце концов, кому, как не ему, Константину — плоти от плоти земли Русской, — лучше было известно, что благо, а что — лишь временная дурь?
— Смейтесь, смейтесь! — заворчал дворник. — Время-то нас и рассудит!
— А вы, — обратился тогда к Михаилу Георгиевичу управляющий, — и вправду считаете, что пастеризация — великое изобретение?
Михаил Георгиевич убежденно подтвердил:
— Несомненно. Не знаю, правда, насколько пастеризация способна продлевать время хранения продуктов, но то, что она делает их безопаснее — факт. Исследования показали это. Уверен: недалек тот день, когда без такой процедуры не будет обходиться ни одно молочное производство. Так что вы, Петр Васильевич… на мой, разумеется, взгляд… шагнули в будущее. Другим придется вас догонять!
Петр Васильевич удовлетворенно закивал:
— И я того же мнения!
— Нашли друг друга! — всё так же ворчливо резюмировал дворник и поднялся со стула. — Мне, пожалуй, пора. Нужно проверить пост и…
— Но это не от того, что вы обиделись? — спросил Михаил Георгиевич.
Дворник усмехнулся:
— Помилуйте! Я прожил поболе вашего и на своем веку повидал немало и таких, как вы, и таких, как Петр Васильевич. Вас очень роднит непонимание наших обычаев, но то — от ума, а из умысла. Обычаи-то, они вот здесь… — дворник похлопал себя по груди в области сердца. — А ваша сила всего лишь здесь, — хлопок ладонью по лбу. — Вы доживаете до седых волос… — взгляд на Петра Васильевича, — но так и остаетесь с носом. На вас обижаться — грех. Вас жалеть необходимо: подобно увечным. Ведь если сердца нет — считай, калека! То есть…
Дворник запнулся, сообразив, что что-то в его рассуждениях пошло не так: вряд ли можно было назвать бессердечными людей, проявившими доброту к обиженному судьбой бессловесному существу.
— То есть, — спохватился и тут же поправился он, — сердца у вас есть. Но развитие их — однобокое.
Петр Васильевич и Михаил Георгиевич еще раз переглянулись: на этот раз не с сомнением, а с нескрываемым удивлением. Это показалось Константину настолько смешным, что он, не скрываясь — в голос, — расхохотался. Петр Васильевич и Михаил Георгиевич опять переглянулись, а Петр Васильевич еще и вздохнул:
— Вот она — и наша гордость, и наша беда одновременно!
Михаил Георгиевич правильно истолковал эту двусмысленную фразу и согласно кивнул:
— Да уж…
И тоже поднялся, спрятав во внутренний карман пальто бутылку с молоком и потянувшись за Линеаром:
— Пожалуй, я тоже пойду. И так уже отнял у вас столько времени…
— Помилуйте, — отозвался Петр Васильевич, — какая ерунда!
Тогда Михаил Георгиевич — уже засунув сыто задремавшего Линеара за отворот — достал бумажник и спросил:
— Сколько я вам должен?
Но Петр Васильевич только руками всплеснул:
— Да что вы: побойтесь Бога!
И вот тогда-то и раздался страшный, несшийся откуда-то с улицы, протяжный вой.
Дворник, Петр Васильевич, Михаил Георгиевич — все на мгновение замерли. А затем бросились вон: из административной части и, далее, из фермы.
Корова
Этот вой (по разным оценкам его слышали не менее тысячи человек) разнесся в тот вечер по всем дворам нескольких смежных домовладений, располагавшихся отчасти по Среднему проспекту, отчасти — по выходившей на него линии. Он произвел на людей настолько сильное впечатление, что его отделили от фона множества мелких событий, запомнили, да так, что со временем он оброс невероятным количеством легендарных подробностей, превратившись в нечто вроде кошмарной местной достопримечательности. Еще полвека спустя после описываемых нами событий были живы некоторые очевидцы, но и они уже — за давностью лет и склонностью к героизации прошлого — рассказывали версии, а вовсе не то, что приключилось на самом деле. Последний из очевидцев — в марте 1902 года ему исполнилось восемь лет — умер в очень почтенном возрасте, немного не дожив до столетнего юбилея. Но и он во время нашей беседы в середине девяностых годов больше упирал на фантастические подробности, нежели на истину.
Учитывая то, что с фантазией у нашего народа всегда и всё обстояло в полном порядке, нам стоило немалых трудов даже просто разделить полученные нами сведения на две категории — несомненных выдумок и может быть фактов. Иные из подробностей казались настолько достоверными, что не выдерживали только самую тщательную проверку. Другие, напротив, на первое приближение не вызывали доверия, однако не менее тщательные проверки устанавливали высокую вероятность их соответствия истине. Но больше всего помучиться нам пришлось с архивными документами: никогда дотоле мы не видели настолько запутанные и сбивчивые образчики! Доклады сразу трех городовых, отчеты двух околоточных, оставленная Вадимом Арнольдовичем Гессом записка для служебного пользования, собственноручный письменный рапорт Можайского и даже вердикт мирового судьи — всё это входило в противоречия друг с другом, с рассказами, с уже признанными фактами… и всё это заставляло нас то и дело хвататься за голову и снова и снова — шаг за шагом — перепроверять казавшееся уже проверенным.
Не меньшее удивление вызвала и найденная нами заметка за подписью Никиты Аристархович Сушкина. Ее напечатали в «Ведомостях», но странности начинались прямо с даты. Мы знаем, что именно в те дни прославленный репортер занимался делом о серии случившихся в Петербурге пожаров, а уже ближе к утру следующих за описываемыми нами суток и сам — со всеми своими гостями — едва не стал жертвой очередного из них[672]. Далее он сосредоточился на написании того, что виделось им в качестве вполне официального отчета о ходе следствия по пожарам, и пусть его труд так и не был допущен к печати — по нравственным и политическим соображениям, — но время-то он на него потратил, и время, насколько мы знаем, немалое! Как же могло получиться так, что заметка в «Ведомостях» появилась через неделю после событий? И это еще при том, что мы не упоминаем других затруднений: переезда Никиты Аристарховича на новое место жительства, его участия в затеянном Можайским — на собственные страх и риск — неофициальном продолжении следствия и едва не настигшей Никиту Аристарховича смерти: на кладбище, в казавшемся заброшенном старинном склепе!
У репортера решительно не могло быть времени на написание привлекшей наше внимание заметки, но если ее написал не он, то кто? И почему таинственный незнакомец воспользовался фамилией Сушкина, причем подлог не вызвал протеста со стороны самого Никиты Аристарховича?
Любопытно и то, что заметка была написана очевидцем: именно так себя позиционировал автор. Но нам — помимо прочего — известно и то, что Сушкин очевидцем не был и быть не мог. В тот вечер он безвыходно сидел в своей квартире, ожидая гостей, а также — в немалой, очевидно, степени — побаиваясь сразу двух обстоятельств: во-первых, возможности второго покушения (первое было пресечено минувшей ночью) и, во-вторых, всех кар небесных, каковые кары ему на голову пообещал обрушить собственный его друг — Можайский. Юрий Михайлович, волнуясь за друга, велел ему не покидать апартаменты — вплоть до особого распоряжения!
Первым нашим побуждением — мотивы понятны! — стало желание ознакомить читателя с этой таинственной заметкой. Мы, подготавливая публикацию, даже скопировали ее текст. Но чем больше проходило времени, чем больше мы узнавали подробностей, чем тщательней проводили собственное расследование, тем меньшим становился наш пыл. В конечном итоге мы отказались от этой идеи, решив ограничиться таким — пояснительным — вступлением. Дело в том, что внешняя привлекательность тайны пошла вразрез с нашим искренним желанием дать читателю правдивый рассказ: помести мы заметку посеред него и стало бы плохо — на правду был бы наброшен покров сомнений и справедливого подозрения во лжи.