В том, что он проснулся довольно поздно, молодой человек убедился, взглянув на клепсидру[121], стоявшую на дельфийском столике под крошечным окном, из которого в полутемный конклав[122] врывались лучи солнечного света.
Время приближалось к полудню.
Минуций, зевая, перевернулся со спины на правый бок, лицом к двери, и громко позвал:
— Пангей! Где ты там, чтобы Орк[123] тебя забрал?..
— Я здесь, господин! — послышался голос за дверью, завеса которой вскоре распахнулась, и в комнату вбежал смуглый черноволосый юноша лет двадцати. Он был в голубой тунике и в домашних сандалиях из желтой кожи.
— Я здесь, мой господин, — повторил юноша. — С добрым утром!
Минуций с трудом оторвал голову от подушки и посмотрел на слугу мутным взором.
— Почему я до сих пор в постели? Почему меня не разбудил? — сердито спросил он.
— Я несколько раз пытался это сделать, но ты неизменно посылал меня в Тартар[124], — ответил юноша, пряча в глазах усмешку.
Минуций с озабоченным видом потер лоб рукой, видимо, что-то припоминая.
— Послушай-ка, Пангей, — сказал он немного погодя. — Кажется, вчера я договорился с Марком Лабиеном, что он зайдет ко мне сегодня утром… Ну да, мы хотели вместе побывать в городе и посмотреть триумфальное шествие.
— Триумф уже в самом разгаре, — заметил Пангей.
— Вот проклятье! Вчера я здорово наглотался аминейского пополам с анцийским… Давай-ка, Пангей, принеси чего-нибудь опохмелиться!
— Неэра только что поставила аутепсу[125], — сказал Пангей.
— Беги, беги, Пангей, и поторопи ее, ради всех богов! — с раздражением приказал Минуций, снова роняя голову на подушку и закрывая глаза.
Пангей повиновался и тут же выскользнул за дверь.
Вечер в канун новых календ[126] Минуций провел в доме приятеля своего, Марка Лабиена, точнее, в доме его отца, Секста Аттия Лабиена.
Они знали друг друга с детства и вместе участвовали во фракийском походе. Лабиен в отличие от Минуция продолжал военную службу. Он уже принимал участие в четырех годичных походах и дослужился до центуриона примипилов[127]. Последние два года Лабиен служил под началом Сервилия Цепиона, который вел войну с тектосагами, а потом двинул свою армию на помощь консулу Гнею Манлию Максиму, выступившему против кимвров, прорвавшихся на левый берег Родана[128]. В случайной стычке с кимврами Лабиен получил ранение, и это, несомненно, спасло ему жизнь: пока он лечил рану в Араузионе, неподалеку от города произошла битва, в которой римляне потерпели сокрушительное поражение. Поначалу был слух, что из двух римских армий, сражавшихся с кимврами, всего нескольким десяткам солдат удалось спастись бегством.
На пиру у Лабиенов в числе прочих гостей был юный Квинт Серторий[129], вместе с которым Марк, получивший отпуск по случаю ранения, вернулся из Галлии в Рим. Семья Сертория жила в Нурсии[130], но он задержался в Риме, прежде чем уехать в родной город и проведать своих родных и близких.
Этому молодому храбрецу посчастливилось живым вырваться из сражения под Араузионом: он был ранен, потерял коня и спасся вплавь через Родан в полном вооружении. Серторий был не только сослуживцем Лабиена — их семьи связывали узы гостеприимства[131]. Собственно в честь приезда сына и молодого гостеприимца старик Лабиен устроил в своем доме торжественный пир.
Минуция пригласили как друга и отчасти как родственника семейства (его мачеха была родной сестрой матери Марка Лабиена). Пир удался на славу. Минуций, по своему обыкновению, пил не зная меры, и в первую стражу ночи рабы отнесли его домой в закрытых носилках, как покойника…
— Осторожно, Неэра, — сказал появившийся в дверях Пангей, придерживая руками завесу и пропуская в комнату пожилую, черную, как сажа, эфиопку, которая внесла большой поднос со стоявшими на нем кратером[132] и двумя серебряными чашами; одна из них была пуста, другая наполнена водой для разбавления вина.
Пока Пангей и служанка молча расставляли принесенное на дельфийском столике, Минуций, издав звук, похожий на стон раненого зверя, резким движением приподнялся и уселся на постели.
Пангей взял киаф[133] с ручкой в виде лебединой головки и, осторожно черпая им из кратера, на две трети наполнил вином порожнюю чашу.
Он хотел долить ее водой из другой чаши, но молодой господин сказал:
— Не надо.
В последнее время Минуций очень пристрастился к вину и зачастую опохмелялся несмешанным.
Приняв чашу от слуги, Минуций сделал несколько жадных глотков и, немного отдышавшись, воскликнул с разочарованием.
— Клянусь Либером[134]! Я-то думал, вы угостите меня фалернским[135]… А это что за пойло?
Пангей развел руками.
— Ты же сам приказал не распечатывать последнюю амфору с фалернским до особого случая.
— Чем тебе не по вкусу это велитернское? — собираясь уходить, произнесла эфиопка обиженным тоном. — Очень неплохое вино. Я сама его пробовала, когда покупала…
— Да что ты, старая, понимаешь в вине! — проворчал молодой человек.
— Уж куда мне, — строптиво ответила старуха, скрываясь за дверью.
Минуций отдал чашу Пангею и снова вытянулся на постели.
— Последняя амфора фалерпского из запасов отца, — раздумчиво проговорил он после некоторого молчания. — До чего же я дожил! Уже и хлеб, и вино у меня от мелочного торговца. А мой старик покупал оптом фалерн самого старого урожая… Кстати, ты не помнишь, Пангей, в каком году запечатана эта амфора? — обратился он к юноше.
— Помню, — кивнул тот головой. — Имя одного из консулов хорошо сохранилось на печати… Это Луций Муммий.
— Луций Муммий Ахаик[136] — покоритель Греции! — оживился Минуций. — Стало быть, этому вину более сорока лет! Не стыдно будет подать гостям. Как ты думаешь?
— Еще бы! Можно даже объявить во всеуслышание, что этот фалерн запечатан еще при бородатых консулах, — с тонкой улыбкой заметил Пангей.
— А разве не так? Во всяком случае доблестный консул Луций Муммий точно не пользовался бритвой. Он, говорят, был груб и невежественен, как и его солдаты, которые, разграбив Коринф[137], играли в кости, лежа на бесценных картинах великих греческих художников. Знаешь ли ты, что сам Муммий, когда отправлял в Рим картины Апеллеса[138] и Аэтиона[139], совершенно серьезно напутствовал людей, отвечавших за их сохранность, что если с ними что-нибудь случится в пути, то они должны будут изготовить точно такие же…
Пангей рассмеялся.
— Страшно подумать, но, судя по твоим словам, римские консулы той поры, похоже, мало чем отличались от таких дикарей, как кимвры!
— Что за вздор! — зевая, сказал Минуций.
— А ты помнишь, как четыре года назад после поражения Юния Силана, в Рим прибыли послы кимврского царя Бойорига[140]? Сенаторы потехи ради показали одному из этих послов статую Нумы Помпилия и попросили оценить ее. Германец как глянул на нее, так сразу заявил, что такого-то старичонку он и живого не принял бы в подарок. А ведь статуя Нумы всеми, даже греками, признана величайшим произведением искусства…
— А, по-моему, варвар рассудил правильно, — произнес Минуций с усмешкой. — Пусть на меня разгневается сам Аполлон Дельфийский, но только я ни за что не поставил бы этого сгорбленного уродца Нуму в своем перистиле[141].
— Конечно, — весело согласился Пангей. — Трудно вообразить его в собрании твоих обнаженных нимф, пугающих своей бесстыдной красотой…
— Никто не заходил вчера вечером? — спросил Минуций.
— Ах, да, — спохватился слуга, — совсем забыл… От Гнея Волкация был посыльный. Волкаций приглашает тебя завтра отобедать у него.
— Посыльный не сказал, кто там будет из гостей?
— Да. Я на всякий случай записал имена всех приглашенных.
Пангей сунул руку за пазуху и вытащил оттуда тонкую навощенную табличку[142].
— Во-первых, — начал он читать, — Вибий Либон из товарищества торговцев, потом Габиний Сильван, судовладелец, Публий Клодий, откупщик…
— А, милейший Клодий соизволил-таки вернуться к своим пенатам[143]! — с удовлетворением отметил Минуций. — В прошлом году я проиграл мошеннику десять тысяч сестерциев[144]. Теперь есть возможность расквитаться с ним…