Я еще заранее принялся его обрабатывать на предмет поучаствовать в хапи. Он вскипал, он разбухал от негодования, но я принимался толковать ему про политику, про "некоторые необходимые непрямолинейные изгибы административного поведения" (он страшно любил подобные словоколовороты они его зачаровывали), про то, как поднимет он свой престиж в глазах куаферов и какую выгоду принесет ему и будущим проборам этот тактический шаг - участие в хапи. И он недовольно, с былым высокомерием, согласился.
Не знаю. Лично я любил хапи, я и теперь вспоминаю о ней с удовольствием. Не понимаю я обвинений дю-А; мне казалось, мы действительно становились тогда детьми, нас ничто не заботило, а что в этом плохого? Это, наоборот, очень здорово - так пощекотать нервы, когда ты знаешь, что уверен в себе, а другие точно так же в тебе уверены. Когда знаешь, что единственное, чего нужно опасаться, - это смерть; А чего ее опасаться?
Мы добрались до мыса, как следует подзаправились, выволокли из вездехода бронеколпак и протащили на руках - с гиканьем, с уханьем, с веселой руганью - метров сто пятьдесят, на самую середину Каменного Пляжа (так мы прозвали в тот день облюбованную для хапи площадку, так и осталось, сколько я знаю, по сию пору). Человек, не бывший куафером, скажет - глупость. Ну действительно, какая нужда волочить стокилограммовую, неудобную для переноски, все время из рук выскальзывающую махину, если можно подать вездеходом или воспользоваться, раз уж так приспичило, колесной мототележкой? Это куафер только поймет.
Дю-А до колпака, само собой, не дотронулся. Он ничего не сказал насчет того, что мы колпак на руках тащим, а только усушил, усуконил свою и без того просуконенную физиономию, чтоб всем желающим стало ясно - он осуждает.
А потом была жеребьевка. Каждый из куаферов или специалистов имеет на проборе свой номер - для позывного. Для чего нужен номер и по какому принципу присуждается, я до сих пор не могу сказать. Для меня это очень сложно. К кому я только не приставал - все твердо уверены, что номер необходим, и даже объясняли мне, почему без него в парикмахерской команде не обойдешься, - ни разу не понял. Все какие-то не те слова говорили.
Вот эти номера и высвечивал при жеребьевке мемо Лимиччи, нашего признанного лидера, когда рядом Федера нет. Никто не спросил дю-А, будет ли он играть, но когда мемо высветило его номер, очередь дошла до него, ребята посмотрели не на него, а на меня почему-то, будто я за него решаю.
И я сказал:
– Четвертым будешь, Симон.
Он с готовностью кивнул, покосившись на бронеколпак. Он к нему примеривался.
Первым шел Кхолле. Согнувшись в три погибели, он пролез в маленькую дверцу сзади кабины, уселся по-турецки на кресле и радостно улыбнулся. Начинайте. Стрелять была очередь Элерии. По команде Лимиччи он выхватил из-за ремня пистолеты, подбросил их в воздух, как заправский психотанцор, с картинной свирепостью прицелился, тут же опустил руки и стал возмущаться.
– Ребята, скажите ему! Пусть он так не смотрит! Я не могу в такого стрелять.
Кхолле Кхокк улыбался. Он улыбался так добродушно, что ничего другого нельзя было сделать, как улыбнуться ему в ответ тоже. Что мы и сделали.
– У, - сказал Элерия. - Скотина. Он еще улыбается. Ну смотри!
И выстрелил. Он выстрелил всего один раз. Пуля - бвзи-и-и-и! - и пропала в небе. Кхолле сильно дернулся, сморгнул, конечно, и заулыбался еще шире. Он знал, что положено улыбаться, он уже не первый раз играл в хапи.
Следующим забрался в колпак Элерия. Он мужественно проскалился под штурмовым огнем Гвазимальдо, который стрелял только что не танцуя, но под конец все же сморгнул и уступил место. И теперь стрелять должен был наш математик. Он поднял пистолеты, прицелился и озабоченно посмотрел на колпак.
– Все-таки опасное мероприятие, что ни говорите… ребята. Пуля-то… она ведь куда хочешь может срикошетить.
– Ты не бойся, дю-А. Видишь, у колпака форма какая! - сказал Лимиччи. От нее рикошет только вверх будет.
– А если выбоины?
– Так ведь бронестекло, какие могут быть выбоины?
– Это конечно… - протянул дю-А очень, я вам скажу, неуверенным голосом. - Но знаете, как-то… не могу я по человеку стрелять… Да и вообще по всему живому. - При этих словах он опять усуконился. - И в любое живое существо стрелять - это не по-человечески. Никак не пойму, что вы в этом приятного находите.
Положим, он приврал малость, когда заявил о том, что не может в живое существо стрелять. Я его брал на элиминацию, я там его глаза видел. Очень у него горели глаза, когда он летучих гадюк отстреливал. Стрелял за милую душу. А потом сказал, что очень, мол, это гнусное занятие - элиминация. Он правду сказал.