Пусть приходит зима, я уже замерзаю
и здесь, в центральном универмаге,
зайдя погреться, стою как статуя
на эскалаторе, застрявшем меж этажами,
или брожу потерянный между полками и рядами вешалок,
где сверкает все —
шубы-люстры-унитазы
недоверчиво разглядывают и просвечивают граждан своими бликами,
стараясь из тысяч покупателей
выбрать себе единственного — хозяина;
и меня, бредущего между ними в черных моих одеждах,
единственных из кучи тряпья одеждах,
уже недоверчиво просвечивает ледяной зрачок
грозного охранника —
пусть приходит зима.
Манекены,
я брат ваш, я ваш двойник,
я куда неестественней вас
здесь, в центральном универмаге,
где люди дробятся в глазах вещей,
становясь лишь — глазами для люстр, лишь — плечами для шуб,
лишь — задами для унитазов…
но куда неестественнее меня
это тепло универмага,
да, задаром его не вынести отсюда,
выйдешь — исчезнет.
И в черных моих одеждах,
единственных из кучи тряпья одеждах,
в черных брюках и черном свитере,
в ношенном дедом моим и моим братом
укороченном черном пальто
(была еще кепка, но потерялась),
манекены,
я брат ваш, я ваш двойник,
прекрасно-ужасные манекены,
рожденный слепым, гораздо слепее вас,
здесь, в центральном универмаге,
где вещи с потрясающим терпением ищут себе единственного —
хозяина,
где люди невольно влипают в черное одиночество
и где зима всего лишь сезон —
пусть приходит зима.
ИЗ ЦИКЛА «ПРЕДПОСЛЕДНИЕ СТИХИ»
Перевод А. Цветкова
* * *
В конечном счете и я научусь жить неплохо
и ничем, кроме того, что ты видишь во мне, уже не буду,
вряд ли и тем, что ты видишь во мне.
И еще научусь писать о других и говорить о себе,
говорить о себе как о других.
Это будет моя месть поэзии.
Разве плохо она повелевала мной?
Не требовала ничего, кроме измены,
а запрещала только писать.
Изъян был во мне. Даже в стихах не удавалось
заслонить глупостью трусость.
Вот и сейчас нет смелости на последние строки,
остается лишь научиться жить неплохо,
довольствоваться предпоследними стихами.
И каждый раз, когда призовут к разумной жизни
или, напротив, попросят новых стихов, я сниму лицо
и всем покажу свою истинную маску.
* * *
Вот засыпаю снова, но все напрасно,
каждый раз просыпаюсь совсем другой,
каждый раз разный. Кем уже не проснусь.
Кроме того, кем был, и есть надежда,
что буду впредь.
Не знаю, как долго сплю
и сколько раз просыпался. Каждого сна,
как бы ни был короток, хватает на сновидения.
Каждого сна — на одно сновидение. И в нем
просыпаюсь другой. Засыпаю. Опять просыпаюсь,
и снова другой. И вновь засыпаю, в надежде
совпасть на следующий раз, в следующей попытке
с собой, со своим именем. Неважно, где совпасть —
во сне или наяву. Я ведь не отличаю явь от сна
и не знаю, когда где оказываюсь. Главное знать, что живой.
Как можно дольше верить, что живой.
* * *
Ежедневно,
по нескольку раз в день,
оплескивая лицо водой, моясь, чистя зубы,
я вижу свое лицо в зеркале
и не замечаю, как меняюсь,
а он видит меня раз в полтора-два месяца:
в парикмахерском кресле, где время застывает,
и я становлюсь почти вещью
на десять минут, на тринадцать,
а он сверяет с зеркалом и считает перемены:
ни упустит из виду ни седого волоса, ни морщины. Ни одного красного
тонкого капилляра в бессонных глазах.
И всегда под конец, когда парикмахер
обметает с шеи опавшие волосы,
я, смелея от того, что опять стану плотью,
а его душу через мгновение втянет зеркальная глубь,
оставив на поверхности лишь тень, отражение,
в который раз тороплюсь спросить: почему ни разу не скажешь,
когда я умру?
И слышу, как он не отвечает:
сколько раз говорил.