Выбрать главу

Ковалев говорил виновато. По дороге из усадьбы в деревню он, глядя, как медленно шагает бык, подумал, что, пожалуй, староват бык, да и слишком тяжел для мелких деревенских маток, поломает их.

Немедленно после старосты заговорила мужеподобная, толстогубая вдова железнодорожного сторожа Степанида Рогова.

— Немощный он, — сердито сказала она густым голосом. — Глядите, — яйца-то высохли.

Вмешался Кашин.

— Ты, Степаха, брось! Ты знай свои, куриные…

На эту тему заговорили все мужики, и так, что бабы начали плеваться, кричать:

— Эх, бесстыжие рожи! Охальники! Ребятишки слушают вас. Постыдились бы детей-то, черти безмозглые!..

А Рогова, гневно сверкая красивыми глазами, точно чужими на ее грубом лице, кричала Кашину, напирая на него грудью:

— Говядина! Говядина и — больше ничего!

На нее тоже закричали сразу несколько мужиков и баб:

— Будет тебе орать! Эх ты, халда! Заткни глотку, эй!

Деревня не любила Рогову за ее резкий характер и за скупость; не любила, считала чужим человеком и завидовала ей. Муж ее был путейским сторожем, и ему «всю жизнь судьба везла», как говорили мужики. Года три тому назад ему удалось предупредить крушение поезда, пассажиры собрали для него 104 рубля да дорога наградила полусотней рублей. Вскоре после этого, в половодье, переезжая на лодке Оку, утонул его брат с женой и сыном; тогда Рогов послал Степаниду хозяйствовать в Краснухе на землю брата, а сам еще на год остался работать на дороге, да вскоре, спасая имущество станции во время пожара, сильно ожегся и помер от ожогов. За это дорога выдала Степаниде 100 рублей. Женщина заново перестроила избу деверя, обратила в батрачку свекровь, — старуху, счастливую своей глупостью и деловитостью снохи, купила лошадь, корову, завела пяток овец, дюжину кур, с весны до покрова держала батрака и открыто жила с сельским стражником Прохором Грачевым, недавно арестованным за «нанесение увечья» пастуху деревни Выселки. Всего этого было слишком достаточно для того, чтоб Рогову не любили, но это ее не смущало, и, не обращая внимания на злые окрики, она упорно твердила в лицо Кашина:

— Ему — сто лет, быку, сто лет!

Кашин, коренастый, коротконогий, с бритым солдатским лицом, толстыми усами и темными глазками медведя, человек исключительной физической силы, отмахиваясь от нее, уговаривал Рогову веселым тенорком:

— Ты погоди, не бесись! Какое твое дело? Чего теряешь, чего выиграть хочешь? Нам дело решить надо: продавать его али оставить и на случки пускать? Он — породистый.

Рогова все наскакивала на него, выкрикивая:

— А ты, а ты чего добиваешься, ну-кось? Ну, скажи…

— Кормов не оправдает, — крикнул кто-то.

Марья Малинина, повитуха и знахарка, сытенькая старушка, маленькая, точно подросток, в черной юбке, аккуратно, с головы до поясницы, закутанная в серую шаль, заговорила, покачивая головой:

— Верно, не оправдает кормов. И ухода потребует, очень много ухода надобно за ним…

Тихонько подошел учитель, молодой человек в огромных серых валенках, в городском пальто, с поднятым воротником, в мохнатой шапке, надвинутой на глаза, погладил круп быка и сказал сиплым голосом:

— Жвачное млекопитающее, из семейства полорогих.

Кашин громко удивился:

— Чего это? Бык — млекопитающий?

— Именно.

— А еще чего соврешь?

Учитель подумал и сказал:

— Любит соль.

— А конфетов не любит? — спросил Кашин.

Рогова, толкнув учителя локтем в бок, продолжала кричать:

— Ты, двуязычный, молчи, не мешай! Пускай они, деловики наши, развяжут узелок этот…

Встал с завалины староста, бросил на землю окурок, растер его ногой и заговорил:

— Ну, пора кончать, покричали сколько надо! Теперь вопрос: у кого держать быка?

Все замолчали, а Кашин, оглянув народ, сорвал с головы свою шапку, хлопнул ею по широкой своей груди и удало сказал:

— Видно, мне надобно брать его. Ладно, я готовый миру послужить. Хлевушок надобно ему, так вы дайте мне жердочки и хворост из Савеловой рощи…

Учитель передвинул шапку на затылок, открыл серое, носатое лицо с большими глазами в темных ямах, испуганно спросил:

— Как же это, господа миряне? Дерево назначено на ремонт школы, хворост — на топливо мне, я же сам хворост рубил, сам укладывал.

— Не пой, Досифей, не скули, — попросил Кашин, пренебрежительно махнув на него рукой.