Пока я осматривался, стараясь сообразить, зачем сделана эта перестановка, появилась мать Наташи, женщина лет тридцати пяти, статная и худощавая, похожая на физкультурницу. Она была в комбинезоне, в юбке, надетой поверх него, и в косынке из того же самого материала, что и Наташино платье.
Она сняла у порога сапоги, надела мягкие туфли и только после этого вошла в комнату.
— Они из рукомойника не умываются, — услышал я ее голос, доносящийся из кухни.
— Кто?
— А чехословацкие люди. Семен рассказывал, они из тазов умываются.
Она внесла в комнату большой эмалированный таз и поставила его в углу на табуретке.
— Что же, они у вас ночевать будут? — спросил я.
— Не знаю. Это я так. На всякий случай. Ну, как, по-вашему, по-городскому, хорошо? — спросила она, оглядывая комнату.
— Хорошо, — искренне ответил я, заметив, что она в эту минуту удивительно похожа на Наташу. — А где Андрейка?
— На два дня к бабушке снесла, чтобы не мешал. Надоел. Хорошо, значит? Ну вот. Дементьевы, вон, всю квартиру на дыбы подняли. Моют все да скребут. А у них, как два часа ночи, так ребенок просыпается и давай орать… Пианино три раза с места на место переставляли. А что с него, с пианино, если ребенок по ночам плачет? Или Бунаев. Сегодня с культивации иду, вижу — едет из города, цветы везет. «Куда, спрашиваю, дедушка, цветы?» — «В школу», — говорит. Хитрый. Знаю я, в какую это школу. А у него прямо под окнами циркулярная пила визжит. До двенадцати ночи работает…
Она прервала фразу, увидев записку мужа, прочла ее и улыбнулась:
— Ну зачем же ты щи в печь поставил? Эх ты, дитя малое. Щи на холод надо, — проговорила она так, словно Федор Игнатьевич был рядом.
Потом вынесла чугун в сени, вернулась обратно и продолжала:
— Сегодня у нас все бабы переругались, прямо смешно на них смотреть. Три человека приедут, три чехословацких делегата, а всем охота, чтобы у них гости ночевали. А они и ночевать, наверное, не станут. Приедут, посмотрят и уедут. А наши бабы все равно ругаются. И у нас и в Синегорье. Говорят, завтра утром сам Василий Степанович будет ходить и смотреть, у кого лучше. И мой с ним будет ходить. Что ж, пускай смотрят. Да разве мужики поймут, где лучше? Например — у Иванищева, ничего не скажешь, хорошо дома, чисто, просторно, а разве можно к ним пустить? Он как заснет, так и начинает сам с собой говорить, полные речи произносит. Или к Дементьевым. Разве Дементьевы такие щи сготовят, как я сготовлю? Федя, вытирай ноги, — предупредила она, увидев мужа.
Федор Игнатьевич стоял у двери, не решаясь переступить порог. За его спиной я увидел ту самую маленькую старушку, которая останавливала меня на улице.
— Ну, и нагнала страху, — заговорил Федор Игнатьевич, — в собственную избу войти боюсь.
Он прошел на цыпочках, шаркая по стене рукавом гимнастерки, сел к столу, и я почувствовал исходивший от него острый запах йодоформа.
— Химия отелилась, — устало сказал он.
— Бычок или телка? — спросила жена.
— Телка. С пятном на носу. Вся в отца… Иди, садись, Мария Евсеевна, — обратился он к старушке. — Что тебе?
— Известно что, Федор Игнатьевич. Сказали бы хоть вы председателю, чтобы корову обратно в стадо взяли. Ведь одна я. Братья бросили, сынов нету.
И она опять беззвучно заплакала.
— А сколько ты трудодней наработала? — спросил Федор Игнатьевич.
— Да сколько мне наработать? Больная сверху до самых пяток.
— А на своем огороде работаешь?
Через силу, батюшка. Кабы на огороде не работала, так и вовсе ноги бы протянула.
— Так. А чья корова? — Федор Игнатьевич быстро взглянул на старушку и медленно стал поглаживать мягкими ладонями неподатливые складки скатерти.
Чья корова? Моя, батюшка, моя.
А не брата, который в город уехал?
Старушка утерла слезы и испуганно посмотрела на Федора Игнатьевича.
— Нет, не братова корова, батюшка, ей-богу, не братова.
Федор Игнатьевич молчал, поглаживая рукой скатерть.
— Моя корова, убей меня гром, моя…
— Дочка, зажги свет, — сказал Федор Игнатьевич.
За перегородкой кто-то зашевелился, тупо защелкали кнопки платья, и вскоре вышла Наташа. В сумерках я и не заметил, что она спала там. Наташа зажгла свет, подошла к отцу, вынула из его кармана часы и ахнула. После сна она была теплая и розовая, и круглый отпечаток пуговицы был заметен на ее пухленькой смуглой щеке.
— Ой, таз! — удивилась она. — Мама, можно я умоюсь в тазу?
— Умывайся, — сказала мать из кухни.