С середины шестидесятых годов «военная проза» и «деревенская проза» становятся главными направлениями в отечественной литературе, и между этими направлениями существует нерасторжимая связь. И дело не только в том, что такие писатели, как Виктор Астафьев и Михаил Алексеев, Евгений Носов и Константин Воробьев, Иван Акулов и Виктор Курочкин, Сергей Крутилин и Василь Быков, обращались и к военной теме, и к деревенской, но и в том, что эти «темы» неразделимы в своей исторической судьбе.
Литература обратилась к периоду Великой Отечественной войны потому, что этот период был одним из важнейших этапов в развитии нашего национального характера и без глубокого философского осмысления Великой Отечественной войны вряд ли возможно было проникнуть в подлинвую сущность последующих непростых событий и жизненных явлений, ее растеряться под напором разрозненных фактов современной действительности. И тут уместно вспомнить стихотворение К. Симонова «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…», написанное им в первые же месяцы войны. Представьте себе: молодой, до мозга костей городской человек, и вдруг:
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась.
Как будто за каждою русской околицей
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Откуда это? Война! Война дала то прозрение, к которому можно идти долгие годы, всю жизнь, но так к нему и не прийти. И биография этого прозрения уложена здесь же, в строках стихотворения: «Не знаю, как ты, а меня с деревенскою дорожной тоской от села до села, со вдовьей слезою и песнею женскою впервые война на проселках свела». Вот тот маршрут по родной земле, который позволил поэту без тени фальши и без какого-либо верноподданничества сказать о Родине высокие и пронзительно-искренние слова.
Нас пули с тобою пока еще милуют,
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За русскую землю, где я родился.
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Удивительные стихи! Их можно читать хоть тысячу раз, но все равно в них не исчезнет звучание пронзительного драматизма, которое невозможно придумать, которое можно только исторгнуть из самых сокровенных и заповедных мест души. И если такие стихи «пришли», их невозможно ее написать. И главное тут вовсе не то, что вот, дескать, городской человек наконец-то додумался, что родина — это не городской дом… Нет, и «дом городской» — это родина, и никакая не вторичная, а самая настоящая, самая п е р в и ч н а я.
Читая современную прозу о деревне, невольно вспоминаешь стихи: «Ты знаешь, наверное, все-таки родина…» Тут важно то, что в душе городского человека, который празднично жил, произошел сдвиг в сторону подлинной демократизации чувств и мыслей, сдвиг бескорыстный, хотя, разумеется, не столь очевидный, как нам это представляется теперь, спустя десятилетия. И позднейший интерес наших писателей к деревне, к ее судьбе, объясняется прежде всего тем, что талантливые писатели, естественно, наиболее чуткие к важнейшим жизненным событиям и процессам современности, увидели здесь узел таких противоречий и конфликтов, которые нельзя не назвать историческими, что в первую очередь связано с ломкой старого (в чем-то еще патриархального) уклада жизни, ломкой, вызванной интенсивной индустриализацией деревни и одновременной ее разрухой. Конечно, прогресс дело хорошее, однако не дай бог забыть нам уроки минувшей войны, которая многим открыла истину, что Родина — это не только «дом городской».
Нет то чувство не погибло, оно глубоко ушло в почву народного сознания и через два десятилетия, то есть в шестидесятые годы, окончательно созрев, отозвалось многими совершенными произведениями художественной литературы. В продолжение этих двух десятилетий растущий ствол давал боковые побеги (как сильные, так и слабые), однако сезон плодоношения был еще впереди, и пришелся он на середину шестидесятых годов, совпав с началом окончательной ломки самого деревенского уклада. И город тут не был сторонним наблюдателем. Поэтому-то мы и не можем считать ни Федора Абрамова, ни Михаила Алексеева, ни Виктора Астафьева, ни Василия Белова, ни Виктора Лихоносова, ни Бориса Можаева, ни Валентина Распутина, ни Владимира Солоухина, ни Василия Шукшина, ни Александра Яшина «деревенскими» писателями, если они даже своим происхождением или своими нынешними интересами были связаны с деревней, они в не меньшей степени интеллигенты, нежели писатели, пишущие на темы «недеревеиской» жизни, и, в общем-то, не деревню они показывают, а выражают отношение современного городского человека к укладу деревенской жизни и к истории крестьянского миросозерцания. А то, что они во всех подробностях знают деревню, не может быть поставлено им в упрек, как не может им быть поставлена в упрек их искренняя любовь к трудовому человеку земли.
Радикально мыслящий критик Д. Писарев еще в прошлом веке заметил: «Писатели с посредственным талантом и с ограниченным даром наблюдательности не умеют воссоздавать народное миросозерцание и часто вовсе не подозревают его существования. Они подмечают только внешние угловатости и резкости, и поэтому их сцены из народной жизни, при бедности и бесцветности внутреннего содержания, отличаются аффектацией и подделкой народного разговорного языка…»
Если могут существовать в природе такие писатели, то вполне оправданно предположить, что существуют также и читатели (и критики), даже не подозревающие о существовании народного миросозерцания и о его многовековой эволюции. А если говорить об интеллигентности, то степень ее всегда определяет не предмет изображения, а отношение к предмету изображения.
И мы с удовлетворением можем отметить, что уже в шестидесятые годы литература о деревне поднялась над тем, чтобы замечать лишь «угловатости и резкости» деревенской жизни. Не обходя их стороной, она в центр своего внимания взяла человека, миросозерцание которого формировали суровые исторические события (в частности, ее герой, как правило, — вчерашний солдат Великой Отечественной войны). И уж литература о деревне никак не противостоит ни городу, ни его подлинным интересам.
Объективные противники «деревенской прозы» с непадающим упорством пытались хоть как-то принизить ее значение в современном литературном процессе. И термин-то какой придумали — «деревенская проза» Одним этим термином можно было убить всякий к ней интерес. Однако не убили. И дискуссии следовали одна за другой. Но все попытки отодвинуть «деревенскую прозу» на периферию литературного процесса желаемого результата не дали.
Между прочим, ошибка многих как раз и состояла в том, что увиденные в деревне проблемы они считали чисто деревенскими, а увиденные в городе — чисто городскими, не подозревая, что большинство проблем, как правило, давно уже носит общий характер.
«Никогда русская деревня и даже «деревенская глушь» не пользовалась в такой степени благосклонным вниманием образованного русского общества, как в настоящее время. Одни, убедившись в бесплодии своего интеллигентного существования «в одиночку», ищут или, вернее, полагают найти под соломенными крышами недостающее им общество, среди которого и надеются растворить остатки своих умственных и нравственных сил… Другие, напротив, полагают найти под теми же крышами нечто совершенно новое, небывалое, спасительное чуть ли не для всего человечества, погибающего от эгоистически направленной цивилизации Третьи интересуются ею просто с эгоистической точки зрения, стремясь доподлинно знать, что именно можно взять у деревни для улучшения своего интеллигентного существования… Но, вообще, для каждой из заинтересованных групп совершенно ясно стало в последние дни, что деревня начала играть значительную роль и что мой карман, мой ум, мой душевный мир все это как будто находится в самой тесной связи с карманом, умом и душой деревни. Оказалось, что пустота деревенского кармана опустошит и мой; темнота деревенского ума не даст хода и моему уму, довольно просвещенному…»