— Сделай покурить, — попросил он.
— Падишах какой… — шепнула Мария Степановна и тихо засмеялась от счастья, от чувства очищения, благодарности, нежности, ибо все плохое, сложное отстало, все началось для нее сейчас с нового начала, и она могла уже шутить с Володей так, как шутила в их довоенные ночи.
Была секунда паузы, потом Володя дернулся, как будто его ударили. И Мария Степановна поняла, что в душе его нет того нового начала всего, которое есть, появилось у нее, что боль Володи не растаяла, судорога невысказанности продолжает держать его, напоминание о довоенном, сравнение с теми ночами ужасно для него.
— Уйди! — сказал Володя грубо. — Ну?
— Я… что ты?.. Нельзя так!.. Сколько можно? За что, наконец? — сказала Мария Степановна, сама слыша фальшивые, отвратительные нотки в своем голосе. Она порывисто откинула одеяло и сунула ноги в холодные туфли. И под взглядом мужа, опять всей кожей и нервами, как на мостках давеча, ощущая его, этот взгляд, прошла несколько шагов к дверям, совсем нагая, инстинктивно опустив вдоль тела руки, прижимая их к бедрам.
Тусклый свет входил в комнату. От этого света предметы не отбрасывали тени. Но Мария Степановна знала, что она видна, видны ее ноги и стыдливо согнутая спина. Она боялась взгляда мужа и в то же время желала его и долго искала возле дверей свой халат, пока накинула его на плечи. Крик тоски и безысходности застрял у Марии Степановны в горле, сжал его. Самое простое слово уже не могло быть простым, пройдя ее горло, оно приобретало другой, чуждый, лживый смысл; и сама Мария Степановна понимала это, но ничего не могла поделать с собой. Она понимала и то, что все только что случившееся — лишняя улика для Володи. Что он видит в этом женскую хитрость, расчет на желание, с которым он не сможет бороться. И все это было совсем ужасно.
Мария Степановна вышла в сени и осталась одна среди прохлады и запаха мокрого дерева. Ветер шумел в кустах бузины у крыльца, звякали капли, падая из водосточной трубы. Мария Степановна взяла ковш, зачерпнула воды из бадейки и стала пить, хотя и не хотела пить, и вдруг вспомнила, что обычно муж пил по ночам после минут близости с ней. И так захотелось вернуться сейчас к нему с холодной водой в ковше, сказать несколько простых, обычных, полных правды и истинности слов, от которых все забудется. Она так понимала всю мимолетность наставшей встречи, всю возможную вечность грядущей разлуки и ничего не могла сделать. Она даже через стенку чувствовала судорогу, сжавшую душу ее Володи.
Она бросила ковш в бадейку, ковш закачался на сонной воде, стукаясь ручкой о край. Мария Степановна ощупью нашла на стене шинель мужа и прижалась к ней лицом, нюхая запахи шерсти, земли, махорки, видя медлительную струйку песка, текущую по стене окопа на эту шинель, уже с содроганием ощущая запах крови, которым она, шинель, может напитаться где-то вскоре. И Мария Степановна впервые заплакала, очень тихо, без всхлипывания, кусая сукно, ощущая холодные металлические пуговицы, затвердения швов, неожиданную мягкость погон. И, плача, вдруг увидела себя со стороны, стоящей в темных сенях, уткнувшейся в шинель, такой, как она видела женщин в кино и читала в книгах, — женщин военной поры, уткнувшихся в сукно солдатских шинелей, плачущих всю ночь, пока спят их мужья накануне ухода в бой. И Марии Степановне стало еще нестерпимее, она стала ловить себя на том, что, наверное, сейчас разыгрывает свое горе, как актрисы в кино и театре, что она подделывает свое горе под уже виденное где-то, что она думает не о трагедии происходящего, а следит свое поведение со стороны и что это и есть самое кощунственное.
Мария Степановна оттолкнула себя от шинели и вышла на крыльцо.
Сквозь колебания вершин деревьев, сквозь полуголые ветки их была видна медлительная вода реки. Мария Степановна подошла к забору и остановилась, опершись на него. Ночной ветер откинул полу халата. Прошлогодняя крапива, пожухшая и бессильная, коснулась колен. Несколько минут Мария Степановна стояла, бездумно глядя на медленно текущую внизу воду.
Дождь перестал уже давно. Бесшумность и гладкость движения огромной реки рождали в ночи покой и умиротворение. Противоположный берег, скрытый в сумраке, едва угадывался по двум далеким огонькам поворотных бакенов. Узкая полоса зеленеющего неба виднелась у горизонта, отделяя темноту ночных туч от земли. До этой зеленеющей полоски было страшно, безнадежно далеко. Огромен был простор влажной весенней земли, оживающих лесов, слабо дышащих трав, низин, подернутых туманом, спящих деревень, разъезженных дорог, ползущих в ночи через холмы, поля и мосты.
Ветер скользнул в волосы, быстро выдул из-под халата постельное тепло, застудил влагу в глазах; последние слезы скатились по щекам.
Лениво и облегченно лаяли собаки, провожая уходящую на восток дождевую тучу. И такое же облегчение от сознания необратимости случившегося испытала и Мария Степановна. Нервная дрожь все еще трогала ей то грудь, то спину, но слабела, затухала, оставалась только зябкость от ночного ветра. Мария Степановна плотнее закуталась в халат, сказала вслух:
— Вот и все… Утро скоро. — Она сказала это, обращаясь к реке. Река что-то ответила ей на ходу, небрежно и невнятно.
Мария Степановна очистила грязь с промокших тапочек на скребке крыльца и вернулась в комнату.
— Когда приходит рейсовый? — спросил Володя.
— В полдень, — сказала Мария Степановна. — Я уйду сейчас. Юля вторую ночь не спит. Хотя под утро сменить надо.
Он резко повернулся к стене и затих.
Почему он не орет, не кричит, не выпытывает правды, не грозит, почему он только давит? Марии Степановне больше нечего было терять и не на что рассчитывать, и потому она могла разрешить себе раздражение, могла забыть о своей вине. Была долгая пауза, пока Мария Степановна одевалась, и всю эту паузу раздражение копилось и уплотнялось в ней. Как будто сегодня страдал только он! Он один! Как будто у нее он не отнял счастье этих суток, этот слабый просвет в трудных днях военной жизни! Как будто не она знала только работу, малый сон и немного хлеба все эти три года!
— Дурак! — вдруг прошептала Мария Степановна с огромной и тихой ненавистью. — Какой дурак! Боже мой, какой дурак!
Кровать осталась неподвижной, но Мария Степановна знала, что Володя не спит и слышит ее.
— Какой же ты дурак! — повторила Мария Степановна в четвертый раз, ощущая огромную злобную радость, вызывая его на драку, на месть, когда уже не думаешь ни о чем, кроме нее, мести, когда захлебываешься в желании ударить возможно более обидным словом.
— Разбуди меня в половине одиннадцатого, пожалуйста, — сказал Володя.
— А может, уже сейчас перейдем на «вы»? — спросила Мария Степановна, затягивая ремень на гимнастерке, все не попадая язычком пряжки в дырочку, еще более теряя от этого самообладание, и вышла, хлопнув дверью.
Она увидела свет в окне сторожки при покойницкой и постучала к Дарье Саввишне. Зашаркали валенки, звякнула щеколда. Крестьянское, густое от запахов тепло опахнуло ее.
— Входи, — привычно сказала Дарья Саввишна. — Чего ни свет ни заря, опять помер кто?
— Нет… так просто, Юлю иду подменить, — сказала Мария Степановна. — И посоветоваться… — Ей с неудержимой силой захотелось поделиться сейчас с этим старым, сморщенным, высохшим человеком всей нелепостью случившегося. Марии Степановне и раньше казалось, что Дарья Саввишна, стоя так близко к смерти, каждый день и ночь равнодушно живущая рядом с холодом и темнотой покойницкой, знает что-то очень мудрое, спокойное.
— Садись. Чаю хочешь?
— Налейте, бабушка.
— Холодный только.
— Ничего-ничего, неважно, какой есть, я и не очень люблю горячий. А мой спит, пускай спит, вы его в половине одиннадцатого разбудите, на пароход ему, я сама не смогу, не позабудьте только, вы слышите, бабушка? — очень быстро говорила Мария Степановна, совершенно не слыша самое себя.