— Ну нет, я так не могу, — сказал Алексей Петрович. — Она вам денег стоит.
— Ни-ни-ни! — сказал Иван Кузьмич, отворачиваясь от гостя, который в карман полез.
Сережка подошел к Алексею Петровичу и, словно погладив его руку, сказал тихо, по-дружески:
— Не возьмет, не стоит.
Мать тоже поднялась со стула и с певучей добротой в голосе вторила сыну:
— Верно, он такой, не возьмет…
— Ну поехали тогда, — сказал Алексей Петрович и стал прощаться. — А не нужно ли вам на станцию? — спросил он у Ивана Кузьмича. — Может, купить чего? Обратно вот, к сожалению, придется на автобусе…
Иван Кузьмич как-то весь встрепенулся вдруг, засуетился, стал пальто свое натягивать, а когда застегивался, оборвал нижнюю пуговицу, но промолчал об этом и, помяв пуговицу в пальцах, бросил под печь. Пуговицы-то на пальто все равно были разные, и не жалко их было вовсе…
Ехать он согласился тотчас же и, пропустив вперед гостя с сыном, вышел следом на улицу.
Когда вышел, подумал, что надо бы сапоги резиновые обуть, потому что с крыши уже начало тихо капать, и капли, пока еще робко и чисто, всасывались снегом под скатом крыши, но была уже заметна эта влажная, ноздреватая, серая лента вдоль стены. Подумать-то он подумал, но увидел, что Алексей Петрович с сыном садятся уже в кабину на переднее сиденье, и, решив, что обойдется, суетливо стал дергать хромированную ручку. Но ручка не поддавалась, как ни силился он.
— Мать честная, — сказал он виновато. — Как она отпирается-то?
А Сережка сказал:
— Да ты на кнопку нажми… Сильнее! Вот так.
— А я-то силой, — говорил Иван Кузьмич, усаживаясь взволнованно рядом с мешками картошки. — Оказывается вон дело-то в чем! Кнопочка там… Любопытно!
И дверцу он тоже не сразу захлопнул за собой, и тоже ему сын подсказал, посмеиваясь, чтоб сильнее хлопал. Наконец он захлопнул дверцу, машина попятилась, Иван Кузьмич увидел старуху свою на пороге и тоже, как гость, помахал ей на прощанье, словно уезжал далеко.
Под ногами у него лежал мешок с картошкой, и ему пришлось одну ногу сильно согнуть в колене. Но было так даже удобнее, как подумалось Ивану Кузьмичу, сидеть в обнимку с тугим, бугроватым мешком, так даже можно было облокотиться на колено и поглядывать себе по сторонам, словно кум королю.
«А хорошо, — подумал он, — что я денег с него не взял. Хороший он человек».
Жена его старая притихла подле крыльца и поглядывала на машину, как она приседала на рытвинах и покачивалась, осторожно съезжая с бугров на ровную дорогу, словно ощупывая путь колесами, и томительная какая-то, строгая забота беспокоилась в ее глазах, точно она о машине этой думала, о том, не заскользит ли она, не съедет ли в кювет и не нужно ли будет оттуда вытаскивать ее.
Но машина выехала на дорогу, внутри ее резко и железно рявкнуло что-то, мотор взвился, будто вздохнул облегченно, и машина покатила. Теперь, издалека, она показалась вдруг лещеватой, маленькой и неустойчивой на отпотевшей дороге.
Мать проводила ее глазами бездумно, не в силах представить в этой игрушечной машинке сына и мужа, и пошла домой, но прислушалась и оглянулась на соседский дом.
Странные какие-то звуки доносились оттуда — то ли рев, то ли ворчанье, — и было любопытно узнать, потому как подумала она о ребенке, но ребенка-то у соседей нет, и подумала тут же о кошке… Но это и не ребенок был и не кошка.
Это был белый петух. Его вынесла из дому соседка и, прижимая рукой, приговаривая что-то, пошла с ним на огород, к своим курам.
— Чтой-то? — спросила мать. — Как собака орет.
А соседка, улыбаясь, ответила зычно:
— Заболел петух-то. С вечера взяла вот домой, на печку, а сейчас к курам несу, пусть погуляет…
— Не хочет, стало быть, на холод…
— Не хочет, — сказала соседка. — Понравилось на печке.
И женщины ласково улыбнулись, поглядывая на большого петуха, который так странно и так не по-птичьи басовито ворчал на руках. Белый петух этот, который всегда забивал и терпеть, наверно, не мог глазуновского петуха, казался смертельно обиженным на весь свет, на людей, на снег, на холод, и еще казалось, будто он пожелтел на снегу от этой обиды и злости. А куры ему откликнулись встревоженно, одна из них раскудахталась, и понеслось по всей деревне ее отчаянное причитание, бедственный ее вопль.
Соседка спросила:
— Сын приезжал? Сережка? На машине-то?
— Да, — сказала мать.
— И так рано уехал?
— Ну, кабы один, а то ведь с товарищем… Товарищ торопился. У каждого свое… Им, считай, три часа до дома добираться.
— А печку-то мне, — сказала соседка, — починил этот Вася. Вот я его встречу! Совсем ведь испортил печку. А ведь раныне-то не печка была, а горлинка…
И женщины разговорились. Одна говорила громким, неуемным голосом, словно ругалась, а другая была тиха. На огороде все так же беспокойно кудахтали куры, было туманно вокруг, тепло и сыро… На куче навоза копошились воробьи, и все было похоже на раннюю весну.
Глазунов не часто ездил в легковых машинах и радовался случаю, как маленький. Ехали не быстро, но скоро уже остались позади Горяны, Мелечкино, Бабухино, и, наконец, Сальково проехали, прокатив мимо правления колхоза, мимо черных, иссушенных морозцем цветов на клумбе, торчащих из-под снега, мимо досок с цифрами и схемами… После Салькова дорога пошла асфальтированная.
Казалось, будто снег побелел вокруг и стал небывало чистым, потому что отопревшая дорога уже заблестела бурой жижицей и весенней рекой покатила среди этих первозданных в своей белизне снегов.
Алексей Петрович и сын о чем-то тихо разговаривали всю дорогу, но Глазунов не слышал и не старался понять. Он смотрел по сторонам, и ему было радостно ехать в машине, и он с великим сейчас удовольствием уехал бы вместе с Сережкой в Москву, хотя и затекла его согнутая в колене нога, одеревенела уже.
Но до станции оставалось всего около двух километров, и скоро уже завиднелись и пошли навстречу каменные дома поселка, заборы: скоро проехали уже мимо разбросанной какой-то, грязноватой среди снегов стекольной фабрики, на которой флаконы делали для духов, «пузырьки для флаконов», как говорила старуха, мимо глухого забора с колючей проволокой поверху… А потом подъехали и к вокзалу.
Вокзал был каменный, и побеленные кирпичи были положены старинной кладкой — торцами наружу. Были какие-то лепные вензеля на его фасаде, и много всяких проводов тянулось к его крыше. Провода были повсюду: над путями, над крышами, над дорогой — перечеркивали небо от столба до столба, бежали, сходились и снова разбегались. Под белым небом было людно на площади, грязно, стояли автобусы и грузовики. Алексей Петрович остановил машину.
— Ну вота, — сказал Глазунов, — приехали.
И, поглядев на асфальт, подумал, что в валенках ему придется плохо.
— Иван Фомич, — сказал вдруг Алексей Петрович, перепутав отчество, — очень я вас попрошу… папиросочек. Сходить в палаточку папирос купить. Будьте добры!
Он протянул Глазунову пять рублей и виновато так, вежливо подмигнул.
— Каких вам купить? «Беломор» или?.. — спросил Глазунов.
— Что будет, — сказал Алексей Петрович.
— Махорки, — ввернул Сережка и засмеялся.
Глазунов шагнул из машины, но, оправляя пальто, которое на одну лишь верхнюю пуговицу было застегнуто, чувствуя болезненную немоту ноги, удивленно увидел вдруг, как машина поехала без него, сначала медленно, а потом быстрее. Он шагнул за ней, но остановился, опешив, и, не понимая ничего, увидел, как Сережка, опустив стекло, высунулся и крикнул ему весело:
— Это тебе за картошку! Ты понял? За картошку! Понял? Будь здоров! За картошку!.. — кричал он. — Алексей Петрович оставил. Понял? Вот так… Будь здоров! Скоро увидимся…
Сережка помахал рукой и спрятался. Стекло потянулось кверху. Машина уже разогналась и покатила по шоссе к переезду. Шлагбаум был поднят, и «Москвич», подрагивая на настиле, медленно переехал пути и скрылся из глаз.