Выбрать главу

— Спасибо, — вздохнула Инна. — Некогда читать. По программе задают ужас как много.

— Да, да, по программе, — понятливо и грустно закивал старик. — Это нужно, нужно.

Инне все чаще думалось, что жизнь, время постепенно ускоряются, разгоняясь — ну, например, как мальчишеский самокат на асфальте: сперва раскачивается, виляет из стороны в сторону, нехотя набирая быстроту. Каждый шаг отчетливо, каждое лицо заметно и подробно: вон Сережка портновский ржет — думает, сейчас свалюсь, не удержу вихлястый руль; вон мама высовывается из окна, тревожно хмурит красное лицо и охает сердито. Вот лавочка над огромными, морщинистыми, словно слоновые хоботы, тополями — в начале лета она вся белая от пуха, будто покрытая теплой маминой шалью… Скорей, скорей; пружинней толкнуться ногой, разогнать шибче… И понеслось: все замелькало, слилось в одноцветную ленту, не разберешь ни глаз, ни углов, не слышно ни криков ребят, ни гудков автомашин — только весело и монотонно грохочут подшипники, скача по крепкому и тугому асфальту.

Так и годы, дни; в первых классах как тихо они тянулись! Сил никаких нет, пока доживешь до лета, до каникул. И людей немного вокруг, и все они четко стоят перед глазами, почти не двигаясь и не меняясь… И вдруг с одной прекрасной весны как помчится все! Недели, месяцы, зимы, весны. И новые знакомые торопят один другого: проходи, дай мне очередь! И книги, и кинокартины, и новые дома. Каждый год нетерпеливей и шибче предыдущего. Остановиться, отдышаться… И вот приостановишься, осмотришься и замечаешь: мама совсем старушка, портновский Сережка — нахальный парень с усиками и папироской, и Анна уже большая, взрослая, замуж метит. И новые жильцы третий год живут в комнате скончавшихся в одну осень Ангелины Карповны и ее старого сына Виктора Евстафьевича. И уже привыкла к новым жильцам. Странно, их тоже двое: мать, пожилая учительница, и сын, симпатичный и скромный молодой человек, студент-заочник, днем работающий монтером в ЖЭКе… Но хочется как-то остановить, приблизить хоть мысленно тех, ушедших. Какой был отец? Нет, очень далеко, не вспомнить… А Виктор Евстафьевич, сосед? Никогда не ругался. Всегда первый платил без споров и за газ, и за телефон. Дарил им с Анькой книги. И пропуска в театр. Билетов, бывало, в последние годы войны никуда не добудешь: публики вдруг много появилось, и все ринулись в театры… Они однажды загнали перед спектаклем пропуск на два лица. За двадцать рублей. Мороз стоял ужасный, а они, дурочки, купили сразу четыре порции мороженого и все съели, прямо на улице, около метро «Площадь Революции». Наутро кашляли и хрипели, и когда Виктор Евстафьевич спросил, как понравились «Корневильские колокола», начали такую ерунду пороть, что он даже смутился. Подумал, наверно, какие они еще маленькие и глупые. Мать тоже рассердилась, погнала их с кухни, а он сказал ей: «Не браните их, Раиса Никитична, это я виноват, не предупредил, что у нас в театре плохо топят и надо одеваться потеплее». Сам он всегда болел — бронхит у него был какой-то упорный и мучительный, он его на фронте подцепил.

И контузия: голова постоянно тряслась, руки мелко-мелко двигались и болтались чудно…

Ну ладно, что вспоминать-то. Завтра контрольная, а сегодня надо до шести еще в проектное бюро успеть: обещали, может, чертежницей-копировщицей оформят.

Обе вышли замуж и разъехались в разные районы. Анна жила в Черемушках. Инна получила комнату возле Выставки. Съезжались редко, только по большим праздникам или когда мать сильно хворала.

Нынче они явились сразу после работы, получив вчера по открытке: мать сообщала, что в гололед сломала руку, но чтоб они не переживали, так как она теперь, слава богу, не одна, а сдает полкомнаты очень культурной и скромной девушке, студентке МАИ.

И они, не сговариваясь, прикатили в один и тот же час, в сырых оттепельных сумерках, обе с тортами «Сюрприз», обе усталые, располневшие от сидячей работы… Жена портного, веселая старушка в толстых, как у мотоциклистов, очках, изумилась:

— Какие нарядные, как поправились-то обе! Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить…

И сестры внезапно ребячливо развеселились. Грубовато посмеивались, щипля друг дружку за плотные бока, обнимались, рассказывали матери крепкие анекдоты — обе работали в организациях, где были почти одни мужчины. Раиса Никитична хрипло смеялась, грузно возясь на охающем узком диванчике.

Анна вымыла на кухне посуду, убрала со стола и подсела поближе, закинув толстую, обтянутую модным мягким сапогом ногу. Закурила сигарету и замолчала, отгоняя дым широкой ладонью. Мать морщилась от дыма и умиления и переводила взгляд с одной дочки на другую. Инна громко возила веником, выметая накопившуюся пыль, и ворчала:

— Ничего себе студентка! Замусорила, будь здоров. Как дворничиха какая.

— Ничего, она хорошая, — откликнулась мать. — Учится: задают им много.

Вскоре пришла и жиличка, худенькая девушка с едва обозначенной под коричневым синтетическим свитером грудью. Вспыхнула, увидев сестер, и, едва поздоровавшись, хотела выскользнуть за дверь. Раиса Никитична остановила:

— Ничего, Люда, побудь. Оне у меня добрые. Подружись с ними.

Потом она попросила завести патефон, подаренный Виктором Евстафьевичем. Инна отыскала на полке козинскую пластинку, и мать, приподнявшись на подушке, слушала слова осенней песенки, но уже не плакала, как когда-то, а лишь кивала изжелта-белою тяжелой головой.

— Люда, а что это такое «Станов перламутра»? — спросила вдруг Анна и покраснела. И, раздражаясь и вопросом своим, и этим дурацким румянцем, добавила:

— Тыщу лет слушаем, а разобрать не можем.

Люда наклонилась к патефону, прислушалась и сказала, внятно разделяя слова:

— Даль из тонов перламутра. Тона, тон…

— Славку-то когда привезешь? — спросила мать укоризненно.

— Вот погода наладится. Он знаешь, какой. Сейчас у всех маленьких носоглотка черт-те что, — отвечала Анна, шумно подымаясь со стула. — Ну, Инк, едешь? Нам до Свердлова вместе.

Они расцеловались с матерью, пожали на прощанье руку Люды.

— Людышка-худышка, — молвила Анна, с беглой фамильярностью пощупав лопатки девушки. — Наука наукой, а насчет покушать забывать не надо.

Раиса Никитична ободряюще улыбнулась жиличке.

— Дружись с ними, Люда. Оне у меня институтов не проходили, а культуру знают. Хорошие оне…

Инна, застегивая пуговицы приятно шероховатого поролонового плаща, машинально прислушалась. «Оне… Кто так говорил? Склероз…»

— Ну, будь, мамуля! — закруглялась Анна. — Крепись, геолог, держись, геолог!

Они шли по длинному коридору, полному знакомых запахов, и громко, четко стучали сапогами, заглушая тишину, слитую из еле различимых задверных голосов, вздохов, слабого поскрипывания истертых половиц…

«…Дверь Виктора Евстафьевича», — узнала Инна. И подумала вдруг, что интересно бы открыть ее опять и снова споткнуться о высокий порожек. Вдруг опять упадет на пол и громко стукнет высохшая палка с набалдашником в виде бородатого свирепого дядьки?.. Всего один раз пришла к соседу и так мало говорила с ним. И почти ничего не знала о нем. Так, отрывочками, черточками отдельными…

Вообще, незаметно живут люди, незаметно исчезают куда-то. А может, Виктор Евстафьевич специально жил в ихней квартире; может, он назначен был для ее жизни, очень нужен был ей, Инне, очень важен для ее судьбы? Да, вот именно он, Виктор Евстафьевич. А она пробежала мимо его дверей, шлепая разношенными калошами матери, щелкая подошвами дешевых послевоенных танкеток, стуча вот каблуками дорогих мягких сапог…

— Инка! Чего ты как вареная! — крикнула Анна, заглядывая в темный коридор с лестничной площадки. — В трех соснах заблудилась?

— Ага, — сипловато засмеялась Инна. И захлопнула за собой массивную входную дверь.

1969

Дни сентября

Юрий Куранов

В их сенях ветра шум и свежее дыханье…

А. Пушкин