— Я и буду играть, — отвечает синица, — только тебе пусть кажется, что я зажгла в избе огонь, варю тебе уху в широком чугуне, уже начистила картошки, нарезала хлеба. А окна распахнутся сами собой, когда встанет солнце.
Пригоршнями я умывался над ключом. Вода слепила глаза, вода каменила скулы. Но я все же почувствовал, как чье-то быстрое касанье упало мне на спину и покатилось по плечам. Я отряхнулся от воды, раскрыл глаза. Вокруг никого. Только катился в траву первый красный лист. Только показалось мне, что невдалеке за валуном кто-то притаился. И выглядывает, поправляя легкой рукой волосы, которые падают и падают на глаза.
Это было еще летом, когда улетали первые ласточки.
Потом я разводил костер под чугуном. И мне подбросил кто-то две-три ветки в оживающий огонь. Ветки ярко вспыхнули. А я заметил, как, бесшумный, кто-то пробежал и спрятался за дубом. Выглядывает из-за дуба в темноте и рукой придерживает платье.
Это случилось в начале сентября, когда налились картошки и мы варили их в чугуне возле дома.
Однажды утром я занимался за столом и вдруг мне сделалось не по себе. И я увидел, что смотрит в окно женщина. Лицо достаточно молодое, рыжие волосы распущены. Она смотрела, прижав ладони к стеклу. Она так увлеклась, что не заметила моего внимания. И только потом оглянулась, вскрикнула и убежала. Спряталась на огороде за баней. Потом я часто замечал, как она оттуда выглядывает, но уже не решается подкрасться к моему окну.
Пойдешь ли в лес, она перебегает от куста к кусту, от оврага к оврагу и то прячется, то идет открыто вдалеке и смотрит синими широкими глазами. И вот она загуляла в лесах.
Она их сделала гулкими, она бежала то в один, то в другой конец сосняков и ельников и там аукалась, гудела в сомкнутые ладони, а потом убегала в осинник. Она хохотала тогда и высоко в небо швыряла и разбрасывала листву.
И однажды я видел, как она стояла на пригорке. На плечах телогрейка, в сапогах. И смотрела вдаль, откуда приносило тучи. Из туч стлался снег, и пахло снегом далеко, как бы морской водой. Она туда смотрела и вздыхала. А там по угору шагала старуха. Крепкая, глазастая, она грозила ей издали палкой.
С тех пор уже много месяцев я ее не встречал.
Сквозь частый соснячок я вышел на поляну. Поляна сухая, устланная синим серебром исландского мха. Сидят вдоль поляны маслята. Заслышали меня, насторожились. Лишь я шагнул, врассыпную бросились, как белки. Только треск по валежинам.
Дальше иду. Пробрался ельником. Стоит на опушке боровик. Широкий, рослый. Плотный, как бубен. Я к нему. А боровик что заяц, так и поскакал без оглядки по полю. По ту сторону поля, вижу, старушка в кустах притаилась. Пожалуй, так оно и есть — старушка полевушка. А боровик ее не замечает. Остановился, прихорашивается, шляпу разглаживает. А старуха шасть из кустов, хвать его за ногу и в свой берестяной кузов за спину посадила.
И решил я тогда ходить по грибы не один, а с друзьями.
Осенним утром солнце встает одиноко. Оно даже непохоже на солнце, а напоминает легкий кусок речного льда, который тает и растворяется над еловыми берегами. Трава сухая, ломкая, еще не тронутая инеем. Она громко шелестит под сапогами, начинает казаться, что шагаешь по ней не ты, а торопливо и размашисто стелется табун лошадей. Волнушки пылают, куда ни посмотришь. Но девичьи их лица холодны, и даже если не было росы, в их молоденьких улыбках замерло по крупной твердой капле. Волнушки брать пока не надо. Их много. Пусть они посидят.
А там, в перелесках, уже показался полевой ветер. Он идет высоким полем в легких широких одеждах, с дорожной палкой. Как юноша покинул дом и вот ушел в далекую дорогу. Счастливого пути тебе, ветер. Скажи нам что-нибудь на прощанье издали. Вдоль перелесков красный гул, осины сыплются в поля и катят листья. Здесь нужно выбрать перелесок такой, чтоб с елками, зайти со всех сторон и уж не выпустить отсюда ни единого гриба. И мы заходим.
Боровики, молодые, коренастые, стоят под елками крепко, как маленькие борцы. Чуть поодаль эти крепкие братцы столпились возле моховой кочки, а другие рассыпались прямо по открытой земле, ни на кого не смотрят и никого не ждут. Сухая толстая ножка боровика ложится на ладонь, как пряник. Холодная и звучная, она шелестит в пальцах и обрезается с хрустом.
Боровики видят, что бежать некуда. Они спокойно садятся в лукошко, деловитые, важные. Они делают вид, будто ничего не случилось. А по лукошку распространяется от них тепло. До чего же они радуют моих юных друзей Серегу и Гелю! Эти новоиспеченные учителя, родившиеся и до последнего месяца жившие в городе, никогда не видели, чтобы так обильно рождались белые грибы. А Геля сокрушается, что ей никто на свете не поверит, что все сочтут ее за выдумщицу, если она расскажет в Костроме, сколько встретила грибов.
Грибы же и впрямь как в сказке. Рядами, рядами выстроились вдоль перелесков, нахлобучились и, кажется, лезут в руки сами. Сергей стонет как человек, у которого мучительно заболело сердце, он больше теперь не может жить, а готов лечь и умереть. Геля охает, будто на каждом шагу наступает на зайчонка. Зрачки ее мечутся, как бабочки вокруг лампы.
А грибам все нет конца.
Между тем ветер уселся на березе, свесил ноги, размахивает широкими складками одежд и никуда не хочет идти. Насвистывает какую-то песенку.
Подходим к реке. Наступает самая тяжелая минута: лукошки полны, а грибов не убывает вокруг. Теперь маслята, маслята, маслята рассыпались в оловянных, скрипучих кустиках мхов. Маслята! Они хотят нас убить здесь, на берегу реки, они смеются над нами, сами подбираясь под руки, чтобы мы упали все враз и скончались от разрыва сердца. Сбрасываем плащи. Грибы торопятся. Мы их уже не собираем. Только смотрим со стороны, как они сходятся и рядами, рядами ложатся в разостланные плащи. Только хруст по всему лесу.
Ветер спрыгнул с березы, подкрался, захохотал, свернулся в клубок и огненным лисенком покатился с обрыва к реке, подбрасывая над собой и разметая листву.
Шагаем домой под тяжестью, а ощущение такое, будто там, на берегу, мы по крайней мере построили город. Осенние кульбабы, робкие и еле приметные, уже сложили свои цветки. Теперь они мерцают в легких сумерках среди полей что крошечные свечки, которые плывут и раскачиваются в воздухе.
Поздним вечером на хуторе при лампе мы будем обирать грибы. Под окнами будет вздыхать озеро и томиться в своих индевеющих берегах. Будет снижаться над крышею ветер и долго шелестеть крыльями, эта большая и добрая птица ясной осенней ночи. А ночью страшно закрыть глаза. Грибы, грибы, грибы. Стоят, бегут, притаились, одетые бурым светом вечернего солнца.
Наутро, да и позже среди дел приходит грусть. Неужели прошел этот день? Такой он был большой, такой светлый. И вот уже нет его. Как будто его и не было, только сладостное ощущение легкости, удачи, гула перелесков и походки ветра, который то сидит на березе, то катится под гору, то снижается над тобой как птица.
Неужели все это прошло? А может быть, еще снова когда-то вернется?
Нам выдадут мешок тяжелой ржи. Почему бы нам не сварить пиво? Мы рассыплем рожь по длинным половицам, и накроем ее мешком, и плеснем сверху из ковша воды.
Мы будем ночью спать. Наша рожь зашевелится, и зашепчутся зерна друг с другом. Ты проснешься, приложишь палец к губам, показывая глазами на пол.
— Да это рожь, — скажу я.
И опять усну.
А ты не уснешь. Ты пройдешься босиком по ржи, присядешь перед ней на корточки. Станешь слушать. Будешь засыпать и не засыпать. Ты будешь слушать и не слушать, как прорастают зерна.
И вдалеке поднимется поле, над которым из березника бьет соловей. Тут зеленые человечки покажутся из черной земли, оглядываясь изумленно вокруг, приветливо кивая друг другу и протягивая руки, как бы желая познакомиться. А соловьи тоже кивают с берез и рассыпают по полю серебряные крошечные серьги. Серьги катятся по полю, как пузыри по заливу при теплом крупном дожде. Они бегут и уходят в землю.